Анатолий Орлов — «Военное детство» (повесть)

1
1270

Часть 14
Володя
Первые пленные немцы
Оружие
Хлеб, баня
В школе

ВОЛОДЯ
Мощный зеленый «студебеккер» скрипнул тормозами и замер у нашего дома. Из кабины на подножку выскочил стройный молодой солдат в кожаном меховом шлеме. Ремень автомата с длинным рожковым диском перетягивает черную десантную куртку с замком — молнией, лихо пузырятся защитного цвета галифе, опускаясь в голенища добротных кирзовых сапог. Он спрыгивает с подножки, бежит к раскрытой калитке. До боли знакомым голосом зовет: «Толя, Толик!»
Бегу на зов к калитке. Сильные руки жмут меня к куртке, нос больно плющит затвор автомата.
— Володя! — я прильнул к старшему двоюродному брату, полгода назад он ушел в горы с последним истребительным батальоном.
— Володя, Володя! — кричит мама, обнимая взрослого племянника.
— Как вы тут? Мама как, бабушка? Все живы?
— Живы, живы! — плачет мама.
Вот чудачка! Чего же плакать? Володя живой и с автоматом… Я с завистью смотрю на него. Эх, как жаль, что я маленький!
Мать суетливо собирает нас к бабушке Дуне. Володя ждет наскрипучем табурете, оглядывая дом, узнавая и не узнавая все вокруг.
— Вот бабушка обрадуется, — твердит мама. — Вот все будут рады!
Ах, как долго идем, скорей, скорей! Наконец, мы видим бабушкин дом у Пшехи, за ним левада. И снова вместе, как когда — то до войны. Нет с нами дяди Коли, последнее письмо он прислал с фронта из — под Тихвина. Нет дяди Вити, но встреча пьянит, будоражит. Разговор перескакивает на разное, мало слушают, больше говорят… Ах, как надо выговориться, столько было! Бабушка Дуня больше молчит. Она просто молчит, но это самый громкий голос — мы все его слышим.
— Унуки, унуки, — шепчет она, добрая, хорошая бабушка, нянчившая нас, лечившая от золотухи отваром череды, кормившая сладким айвовым вареньем.
Еще один мой 12 — летний двоюродный брат Валька, пришедший раньше нас, ест глазами автомат.
— Дай посмотреть, — канючит он.
— Нельзя, Валька, ты еще маленький. Это не игрушка, — говорит Володя ломким восемнадцатилетним тенорком и тянет автомат к себе. Сидящий рядом 15 — летний дядя Саша (до войны катавший нас с Генкой в мешке) молчит, соблюдая солидность. Взгляд его, деланно — равнодушный, скользит по оружию, он тяжело переживает взрослость племянника.
Валька не унимается. Он все же хватает автомат, со свистом вдохнув воздух, клацает затвором.
— Не трожь! — Володя резко рвет на себя автомат, но Валькин палец судорожно впился в спусковой крючок. Гулкая очередь полыхнула огнем, резко заложив уши. В наступившей тишине со звоном катились выброшенные гильзы, догоняя друг дружку по наклонному полу.
В доме резко запахло порохом. Все сидели притихшие, оглушенные происшедшим. От легкого ветерка мелодично поскрипывала ставня на улице, погромыхивая ржавым запорным болтом. Во дворе громко чирикали нахальные воробьи.
Автоматная очередь прошла вдоль всей комнаты, распоров перину, подушки на кровати и никого, к счастью, не задев. Последние пули выкрошили известь в потолке, обсыпав нас белым порошком. Валька сидел зеленый и перелицованный.

ПЕРВЫЕ ПЛЕННЫЕ НЕМЦЫ
По снежной узкой тропинке ведут трех немцев. Это первые пленные фашисты в нашей станице. Необычно! Потом их было много, но эти — первые. Уже не настоящие, не те, что были недавно… Таких мы еще не видели. Ощущение безопасности рядом с ними вызывает лихорадочное веселье, они безвредны, как мина, из которой вынули взрыватель. Но я все же стараюсь держаться от них подальше; срабатывает уже укоренившаяся привычка, хотя ясно осознаю — бояться нечего. Но что — то отталкивает в сторону от грязно — зеленых тонких шинелей.
Немцев ведет молоденький солдат в громадном дубленом полушубке. Чувствуя на себе любопытные взгляды, он идет с таким видом, будто только тем и занимался всю жизнь, что брал в плен немецких солдат. Шапка — ушанка сдвинута на затылок, держится каким — то чудом на его стриженной под ерша льняной голове. Из карманов полушубка торчат рукоятки гранат. Голые кисти рук со следами обморожения холодит тяжелая десятизарядная винтовка Токарева. Немцы уныло идут по тропинке мимо бывшего здания НКВД, построенного в год основания станицы для атаманской казачьей управы. Глазницы выбитых окон равнодушно смотрят на немцев. Их ничем не удивишь. Много они видели, эти окна: раненых, травленых газами в Первую мировую, казаков — белых, красных, зеленых в Гражданскую, и этих, пришедших в сорок втором, сейчас плетущихся мимо.
Немцев трясет от страха и холода. Они жмутся друг к другу, поверх пилоток громоздятся бабьи платки, сапоги с широкими раструбами голенищ, хватающие снег, торчат из громадных плетеных соломенных буц, на кончиках побелевших носов блестят прозрачные светлые капли. Былого величия нет, они жалки и смешны. Желающих увидеть первых пленных немцев собралось много, разглядывают молча, не отрываясь. Фрицы отворачиваются, они норовят смотреть в сторону, но везде натыкаются на острые, колючие взгляды. Красноармеец в полушубке ежеминутно сбивает шапку на затылок, покрикивает на немцев ломаным баском, направляя их примкнутым блестящим штыком десятизарядки через настежь открытые ворота во внутренний двор за зданием. На деревянное крыльцо выходит степенный пожилой боец со старшинскими молотками на погонах. Дернув двумя пальцами рыжий прокуренный ус, интересуется:
— Мажуга! Где ты их достал? Прикурив козью ножку от трофейной зажигалки, добавляет по — отечески ласково:
— Однако ты везучий, Андрюха… Черт, а не боец! Вчера тоже двоих привел. — И поправляет нарочито долго наспех наброшенную шинель, вызывая мелодичный и, надо полагать, приятный для его слуха перезвон двух медалей на линялой гимнастерке. Чувствуя любопытные взгляды гражданских лиц, старшина круче выпячивает грудь:
— Тебе бы, Андрюха, в разведке быть.
— А то! — довольно выдыхает Мажуга. — Жаль, винтовка заела, я бы их пять привел… Двое ушли! Второй раз подводит эта бандура, — недоуменно взирая на увесистую десятизарядку, добавляет боец. — Весит порядочно, патронов десяток, а толку мало! Мне бы автомат! — с грустью заключает он, глядя на немцев. ППШ взводный не дал, а трофейный приказал сдать.
— Да, не везет тебе, — добродушно усмехается рыжеусый старшина, но в тоне его чувствуется легкая зависть. — Так где ты их накрыл? — оглядывая немцев, интересуется он во второй раз.
— Та за станицей. Они, дурики, с мотоциклом возились. Так и не завели. Надо с ребятами сходит за этой штуковиной, может сгодится, — небрежно закончил Мажуга и прицельно, с форсом, метра на три вперед сплюнул через зубы. Старшина сошел с крыльца, молча сунул немцам по лопате, показал на ведра с веником и кучи конского навоза во дворе.
— Арбайтен, сволочи, арбайтен! — и, оборотясь к бойцу, добавил: — Погляди за ними, Андрюха!
— А ну, давай шевелись! Фрицы, Гансы и прочие твари! — обрадованно рявкнул Мажуга, пристукнув прикладом по мерзлой доске низкого крылечка.
Желающие посмотреть, как живые настоящие немцы убирают навоз, толпились поодаль. Фрицы, наполняя ведра, неумело ковыряли мерзлый лошадиный навоз. Работа у них явно не клеилась.
— Что — то не спешат, — ехидно заметила тощая баба, вытягиваясь на цыпочках из задних рядов любопытных станичников.
— Сейчас они у меня забегают, — спокойно сказал боец и щелкнул затвором винтовки. Немцы судорожно рванули темп, часто оборачиваясь на конвоира. Навоза явно не хватало, и они, не сговариваясь, стали грести снег.
— Это надо же, а? Картина! — восхищенно изрек из толпы дядька в длинном драповом пальто, залатанном под мышками и на спине.
— Месяц назад такое бы и во сне не приснилось, — добавила пожилая женщина, к ногам которой жались два маленьких черноглазых малыша, явно не понимающих ничего из происходящего.
Время до предела насыщалось событиями, хотелось бегать, прыгать! Кругом происходило нечто из ряда вон выходящее. Я, спотыкаясь, заглядывался на наших солдат с непривычными погонами, до рези в глазах рассматривал мощные американские «студебеккеры» и «шевроле» с пушками на прицепе, открытые юркие четырехместные «виллисы», привычные ЗИСы и полуторки.
Новая власть в лице советского коменданта издала приказ. Он белел на здании бывшей милиции. В приказе говорилось о сдаче местным населением в трехдневный срок имеющегося на руках боевого оружия — огнестрельного и холодного. Кое — кто уже нес на сдачу законной власти, от греха подальше и для спокойствия, кто карабин, кто винтовку, казачьи шашки в ножнах и без них. Добра этого война разбросала в станице и окрест, ой, как много!

ОРУЖИЕ
Что — что, а оружие мальчишки военных лет знали хорошо. И гибло их от него не мало, и калеки были. Разбросанное военным временем, оно заманчиво тянуло к себе, лезло в руки. Его прятали, заворачивая в масляные тряпицы, обменивались, стреляли по деревьям и пустым бутылкам. Патроны находили и собирали везде. Немецкие и отечественные, пистолетные и ружейные. Пули выворачивались, порох: немецкий — мелкие квадратики, наш — мелкие круглые отросточки, щекоча ладонь, сыпался из патрона. Два десятка патронов — куча пороха, к ней искра, и купол огня вспыхивает мгновенно.
У нас с Генкой в запасе гранаты РГД с зеленой ребристой осколочной рубашкой, но без взрывателей. Арсенал хранится под домом. Мама не знает, да и что особенного! Они безвредны. Лишенные взрывателей, гранаты тяжелыми чушками шмякаются в крепко подмороженный снеговой наст огорода, пробивая в нем неглубокие прямоугольные лунки. Когда дома никого нет, мы играем в войну, потом прячем гранаты. В конце концов дядя Саша забирает их у нас. Мы не противимся: он старше, притом наш дядька. Ввиду особого расположения он разрешает присутствовать при глушении рыбы в Пшехе.
Высоким фонтаном рвется из реки водяной столб. Взрыв гулко бьет по ушным перепонкам, потом всплывает глушеная рыба. Всякая. Мелкую не берем. Сачками с лодки и с берега ловим крупную. Быстрое течение уносит половину добычи, она плывет к перекату и дальше по реке. После войны в Пшехе долго не было рыбы, почти всю выглушили.
Дядька — наш главный консультант. Он терпеливо обучил меня искусству разборки и сборки затвора обыкновенной русской трехлинейки, потом давал стрелять под надзором, поддерживая на весу тяжелый винторез.
Дядьке уже шестнадцать, и у него сложные отношения с матерью — бабушкой Дуней. Однажды я застал их не в лучшую минуту.
— Отнес винтовку, а? Приказ читал? Всем сдать! — бабушка как наседка ходит вокруг дядьки. — Я видела вчера, на горище прятал, а полезу найду, что тогда?
— У меня ничего нет! — вдохновенно врет дядька и сам почти верит в это.
— И куды ж она делась? — сомневается бабушка.
— Давно в речку бросил.
— А что еще осталось? — наседает бабушка.
— Ничего нет.
— А бомбы! — торжественно — обличающе кричит она на него. Под порожки насовал.
— То не бомбы — гранаты, — помолчав, сдается дядька.
— А хоть бы и так, пусть гранаты. Только я их все в ведро собрала и… в колодец!
Дядька зачумленно смотрит на бабушку.
— Они же со взрывателями, — тихонько говорит он, но бабушке это не понятно.
— Все в колодце, там глубоко, метра три будет, — с торжеством говорит она и победно смотрит на нас.
— Ну — ка, что еще осталось, говори! — не узнать в ней мягкой, покладистой бабушки Дуни.
Дядька подавленно, не торопясь, вытаскивает из пустой бочки, закрытой дерюгой, казачью шашку и немецкий штык — тесак в металлических ножнах. Я любуюсь черными лакированными ножнами и эфесом шашки. Хороша! Даже мне не говорил! Вот хитрый, а еще дядька называется!
— Все, мама, больше ничего нету! — он и впрямь говорит правду — это заметно.
— Неси, сынок, сдавай!
— Не пойду, лучше в речку брошу и все! — твердо говорит дядя Саша, и я вижу, как ему нелегко.
— Выбрось, сынок, ради бога, найдут — судить будут, — она ослабленно приникла всем телом к сыну. Дядька виновато вытирает слезу, я тоже готов плакать.
За домом, через огород, тропинка ведет к Пшехе, перескакивая изгородь из колючей акации. Скованная берегами и кромкой льда, река несет ледяную шугу, волоком тащит по дну карчи, иногда показывая сучковатую ветку из мутной глубины. Деревья задевают прибрежный лед, застревают на мели, перекатывая через себя свирепый горный поток. Дядя Саша стоит у Пшехи, зажав под мышкой саблю, из голенища дырявого сапога, касаясь рукоятью коленки, выглядывает немецкий тесак. Рука дяди медленно тянется к нему. Описав дугу, тесак почти без звука входит острым концом в мутную речную воду. Сабля лежит на вытянутых руках, притягивая к себе. Дядя Саша до половины вытаскивает клинок, любуясь игрой солнечных бликов на стали, в глазах — отчаяние.
— Давай спрячем, зароем в песок, — я еле узнаю свой голос.
— Нельзя, я обещал… И сабля, мечта всех игр в Буденного, Ворошилова, Чапая, широким всплеском уходит вглубь Пшехи.
— Вот и все! Нет сабли! — дядя Саша, не оборачиваясь, идет через огороды к дому. Там, поджидая его, на широком дощатом кухонном столе казенной чистотой белела повестка от военного коменданта.
В шестнадцать лет, еще мальчишкой, в давнем военном сорок третьем году он ушел на фронт. Вернулся взрослым семь лет спустя, с полным набором солдатских медалей.

ХЛЕБ, БАНЯ
В середине февраля 1943 — го года вокруг апшеронской хлебопекарни распространился одуряюще вкусный запах свежеиспеченного хлеба.Ранним утром из её ворот, немыслимо гремя деревянно — железной конструкцией, выкатилась будка, благоухающая хлебным ароматом. Рябая лошадь, ёкая селезенкой, бодро везла пахучее богатство в центр станицы. У магазина очередь с рассвета. Хлеб только по карточкам, моя мама — служащая, она вновь работает в Госбанке, ей положено 500 граммов в день, мы с Генкой — иждивенцы, нам по 200 граммов. Итого 900 граммов — целое богатство!
Плотно сжав в кулаке продуктовые карточки, стою у магазина. Очередь длинная, но если прижиматься плотнее друг к другу, можно не слишком мерзнуть. Самое страшное — утерять карточки! Тогда весь месяц без хлеба. Могут и украсть, смотри в оба… Если будка с рябой лошадью гремит звонко, весело, — значит пустая. Очередь угрюмо расходится. Звук глухой — с хлебом. Тут наступает самый ответственный момент — не зевай… попади на разгрузку. Льготы тем, кто помогает, большие. Во — первых, отоваришь карточки без очереди, во — вторых, пока носишь, можно незаметно отщипнуть краешек от буханки, и — в карман. Хлеб крошится и ломается легко: он наполовину из кукурузной муки, так что после разгрузки на дне будки две — три пригоршни крупных крошек, иногда даже бывают небольшие корочки. Нет, что ни говори, а разгружать хлеб выгодно! Опять же, получишь 900 граммов, пока несешь домой — довески все твои, кто выдержит? А там, глядишь, тихонько равняешь, обламываешь буханку со всех сторон. Тут главное надо вовремя остановиться, иметь чувство меры, чтобы все не съесть. Я останавливался вовремя, Генка не мог.
В конце февраля открыли баню. Мама с Ефимовной на радостях мылись два дня подряд, потом нас с Генкой повели отмывать. Что за купание в корыте? Вот баня — это да!

В ШКОЛЕ
Пойти в первый класс вовремя мне помешали немцы. Обидно. С первого сентября 42 — го года я должен был пойти в школу, а в августе — пришли немцы. Отняли почти весь учебный год. Меня записали в четырехлетнюю начальную школу имени Кирова, что располагалась в центре станицы напротив парка. Осенью 43 — го года началась учеба.
При немцах в школе была конюшня. Здоровенные грузовые битюги проломили пол в школьном коридоре и классах. Парты были разбиты, половину немцы сожгли в печах. Сгорели ученические доски, чудом уцелел лишь школьный звонок. Он стоял на подоконнике коридора, взирая на отбитую штукатурку, изодранные штыками стены, надписи на немецком и гадкие рисунки. Пол в коридоре и классах плотно запрессовался коркой навоза. Стекла и оконные рамы выбиты, на полу валялись изодранные школьные гербарии, географические карты. В углу коридора школьный глобус. Он приютился на куче прелого сена вперемешку с навозом. От удара лошадиного копыта Африка и часть Индийского океана провалились в глубь планеты, Южная Америка и Австралия скрывались под толстой коркой засохшего навоза. По классам и коридору гулял ветер, кружа хоровод снежинок, шелестя обрывками карт и изорванными листами немецких газет. В таком виде была школа в феврале 43 года.

Бывшее казачье училище

Шелест бумаг напоминал шорох шагов тысяч учеников, впервые научившихся читать и писать в этих стенах. Эта школа была построена давно, до революции, тогда она называлась казачьим училищем, она была здесь всегда, должна быть и теперь — так решили учителя и родители учеников. Здание стали ремонтировать, готовить к учебному году, в коридорах, классах стучали топоры, визжали пилы. Пол чинили досками из разобранных кузовов немецких машин. Этого добра было много, немцы отступали поспешно, неисправную технику бросали. Досок хватило и на ремонт малого количества парт, не сгоревших в печах. Они стояли, зияя латками из темно — зеленых досок с бортовыми номерами машин и надписями на немецком.
Под ударами штыковых лопат пол сбрасывал с себя толстую корку навоза, заполнялись носилки, ведра, здание школы постепенно преображалось. В завершение помыли полы и частично застеклили разбитые окна. Там, где не хватило стекла, окна закрывали фанерой, досками, и глубокой холодной осенью 43 — го года школа была готова к занятиям.
Не хватало столов, парт, стульев, не было учебников, тетрадей, ручек, карандашей, многого еще не было; но у всех было большое желание учиться.
Печи растопили обрезками досок, веселый огонек заплясал, прогревая воздух в промозглом школьном здании, готовом к приему учеников.
Первое занятие — вместе с родителями. Каждый нес в школу, что мог: стол, стул, табурет… На первых уроках ученики норовили сесть на свой стул, у своего стола, но потом грани стерлись и все стало общим.
Ранним туманным утром, еще в темноте, отправился я вместе с мамой в школу, в первый класс. Мама несла венский стул с изогнутой спинкой и витыми ножками, аккуратно написав на нем мою фамилию.
В утренней дымке обрисовывались родители, идущие в школу. Ученики семенили рядом, одетые невообразимо пестро, редко кто с настоящим школьным портфелем, большинство с противогазными зеленого цвета сумками, другие просто несли учебники, зажав их под мышкой.
Я поспешал рядом с мамой, громыхая немецкими солдатскими ботинками с толстой как доска подошвой, окованной шипами. Тяжелые ботинки оттягивали ступни ног, детское пальтишко плотно опоясывал солдатский ремень. На голове облезлая, рыжего меха шапка, хорошо спасавшая от холода в классе. В зеленой противогазной сумке болтался букварь со множеством выдранных страниц и баночка с отваренной сморщенной свеклой для подкрепления сил на перемене.
Таким прибыл я на занятия в далеком 43 — ем году. И, надо сказать, что смотрелся я не совсем еще плохо, некоторые прибыли буквально на колесах. Отпечатки автомобильных шин прерывистым пунктиром тянулись по грязи, как будто «автомобиль» прыгал. Обрезки автопокрышек легковых машин, мотоциклов, сшитые по краям телефонным проводом, были крепки на износ, заменяли некоторым ботинки, неудобные в ходьбе и хорошо пропускавшие воду. Удобнее носились чувяки из отрезков гофрированных труб лошадиных противогазов. Отпечатки они оставляли в виде гусениц, залегших в дорожной грязи.
Родители с учениками входили в школу, как пропуск выставляя перед собой стулья, столы. Ученики, боясь затеряться, жались рядом, робко оглядывая окружающих. В классах ученические парты стояли вперемешку с громадными канцелярскими столами, снабженными тумбами и выдвижными ящиками. За такие столы усаживалось по шесть — восемь человек. Столы кухонные, со следами ножевых насечек и черными кругами от горячих сковородок принимали по 4 — 5 учеников. Сидели на стульях, скрипучих табуретах, длинных садовых скамьях. Холодные и голодные, мы прижимались друг к другу, как воробьи на заборе, и все таки умудрялись писать свои первые крючочки на мизерном участке стола. Занимались одетые, было холодно, дров не хватало. Палочки, крючочки в самодельных тетрадях с разлинованной бумагой скорее были похожи на разломанный частокол старого забора, но учеба шла. Тетради делали из каких — то типографских бланков, где между строчками «дебит» — «кредит» и прочих непонятных терминов первоклассники старательно выводили свои первые буквы, первые слова. За неимением бумаги в ход шли также старые газеты, по мелко напечатанному шрифту вполне писалось. Царапали карандашом, потом перьями. Перо — дефицит, найти можно лишь на базаре. Чем мы только не писали! Чернила были в лучшем случае из химического карандаша, а осенью их варили из черной переспелой бузины, если ягоды кипятили плохо, чернила прокисали и бродили, а в морозы замерзали в чернильнице.
Букварей, хрестоматий для чтения почти не было, в классе читали по очереди какую — нибудь книжку, домашнее задание ходили выполнять друг к другу. Основная масса книг не имела. Заниматься вечерами — накладно, экономили керосин. Пока лампа чадила неуверенным зыбким огоньком, надо было успеть многое.
В школе ветер гуляет по коридору, врываясь в многочисленные щели, задувая снежинки, наметая на подоконниках небольшие снежные сугробы. В классе без движения холодно, но выручают пальто и шапки. Сидя вплотную на длинных скамьях, грелись, толкаясь локтями и ногами друг о дружку.
Первые занятия стоили больших трудов, нам, не раз бывавшим под бомбами, напуганным всем виденным, голодным и в холоде, тяжело давались усидчивость и концентрация внимания. Карманы мальчишек топорщились от обилия боевых патронов. На перемене их меняли, хвастали. Шел обмен на пистолетные к немецкому «парабеллуму» — они же к немецкому автомату и на патроны к нашему пистолету Токарева, автоматам ППШ и ППД. Более дефицитными считались револьверные патроны к нагану. Их, с утопленной в гильзу пулей, ценили более всего. Самый самостоятельный из нас носил на дне противогазной сумки гранату. Ею удобно было забивать выпирающие гвозди из расшатанных школьных лавок. Он их забивал на переменах. Гранату отобрала учительница, а когда рассмотрела, что у нее в руках, не знала, куда деть и еле устояла на ногах под жестокий смех многоопытных мальчишек.
— Да вы не бойтесь! Она же без взрывателя! Вот если вставить его, тогда держись!
Девчонок было меньше, по крайней мере в классе, где был я. Они жались на первых рядах. Мальчишки все больше забивались на «камчатку», где холодней от окна, но спокойнее.
В первом классе и далее я сидел рядом с Мишкой Гарькиным. Наша дружба, начавшаяся еще при немцах на станичных улицах, продолжалась все последующие школьные годы. Мы сели с ним рядом и за стол более никого не пускали. В знак нашей дружбы и закрепления её на века Мишка на стене у нашего стола фиолетовыми чернилами вывел начальные буквы наших фамилий, а между ними поставил знак плюса…
Чувство голода постоянно отвлекало, мешало писать, слушать. Если что — то съестное было к перемене, держалось оно в руке, ощупывалось в сумке, отдиралось, отламывалось, жевалось прямо на уроке. Не имеющие ничего изошрялись в просиловке. То канючили безобидно — жалостиво: «Дааай куснуть!», то грозно задирались: «Жадина! Немец!» Немец — значит жадный, это самое тяжкое ругательство.
Война, пропахав бомбовыми воронками станичные улицы и огороды, ушла дальше, оставив после себя безымянные братские могилы наших солдат и ненавистные немецкие с дощатыми крестами. Канонада удалилась с отступавшими фашистами, гул бомбардировщиков в ночном небе, заставлявший по привычке вскакивать, не завершался раздирающим душу свистом падающих бомб — самолеты шли дальше, где — то освобождаясь от своего смертоносного груза. В школе на больших переменах учителя и дети слушали сводки Совинформбюро. Набатный голос Левитана рокотал из круглой дребезжащей картонной тарелки. В момент важных сообщений прерывались занятия, все слушали радио. Война уходила на запад, приближалась к границам Украины и Белоруссии.
В нашей школе появилась новая учительница в зеленой солдатской гимнастерке, подпоясанной широким ремнем со следами погон на овальных девичьих плечах. Мальчишки её сразу зауважали — на левой стороне её груди блестела медаль «За отвагу», а на правой — нашивки за ранение. Ребятишки военных лет отлично разбирались в наградах и нашивках. Класс затаенно следил за её движениями. Тридцать пар любопытных глаз изучали, шептали: «Две красные полоски — два легких ранения, одна желтая — тяжелое… Ух ты.., даже тяжелое есть! А то! Думаешь, медаль «За отвагу » легко получить?!» Стройная, чернявая, смуглолицая, чуть широкоскулая парашютоукладчица из боевой авиационной части, демобилизованная по ранению приятно улыбалась. Она любила детей и сразу завоевала общие симпатии. Учителя, не бывшие на фронте, тихонько ей завидовали, глядя, как легко и просто она строила нас в шеренгу, замерзших выгоняла на холод для зарядки. И нам это нравилось!

Print Friendly, PDF & Email
0

1 КОММЕНТАРИЙ

  1. Хотелось бы написать Орлову Анатолию Федоровичу о деде моего мужа Сергее Морозове, одном из зарубленных казаков, в станице Апшеронской в конце сентября 1920 года. Его нет в списке среди 118 имен. Анатолий Федорович пишет о том, что список имен неполный. Как рассказывал нам двоюродный брат мужа Владимир Слюсарев, Сергей Морозов якобы был писарем у атамана. Мы были в Апшеронске несколько лет назад . Были у памятника погибшим казакам.

    0

Оставьте комментарий

Пожалуйста оставьте Ваш комментарий
Введите Ваше имя