Анатолий Орлов — «Военное детство» (повесть)

1
1246

Часть 3
Жизнь до войны
Последние мирные дни
Война
Дядя Тимоша

ЖИЗНЬ ДО ВОЙНЫ
У бабушки Натальи много подруг. Они собираются поговорить о всяких новостях, но чаще всего стоят на углу улиц Ворошилова и Базарной и лузгают семечки. Щелкать семечки — это искусство и суть дела не в том, чтобы выплевывать шелуху, а в том, чтобы следующая шелуха клеилась к ранее выплюнутой и не обрывалась. Таким образом у самой проворной на подбородок свешивался длинный хвост из шелухи, и чем длиннее он был, тем независимей выглядела победительница. Обряд щелканья подсолнечных семечек обычно завершался переходом на тыквенные, которые также требовали мастерства.
А еще интересно было у бабушки Натальи в дни, когда резали кабана. Обычно задолго до срока обсуждалась кандидатура резальщика и подбирался самый что ни на есть внушающий доверие человек. Особенно старались избегать какого — то Митрича из — за речки Тухи. Он всегда колол свиней выпивши, был случай: зарезанный кабан долго бегал, заливая кровью катух, пока подоспевшие казаки, изрядно повозившись, с матюками помогли заколоть несчастную жертву на этот раз под левую переднюю ногу кабана, прямо в сердце.
Приходил назначенный день, появлялся мастер — резальщик, кандидатура которого была утверждена на уличном совете. Мастер, крупный рябой дядька, солидно здоровался, кашляя басом, шутил: «А может, просто ружье в ухо, и делу конец?» — деликатно, с грохотом сморкаясь под штакетный забор, говорил он, но бабушка в ужасе махала руками:
— Ты что, Бог с тобой, страх — то какой!
— Могу еще обухом по голове, — спокойно сообщал мастер. Бабушка в отчаянии теряла голос:
— Нет, нет! Он здоровый, не осилишь.
— Ну, я тогда ножичком, — говорит дядька, вытаскивая из — за голенища громадный кинжал. Кинжал долго точится, мастер, наводя жало на лезвии, пробовал его на волос, всячески набивал себе цену, перечисляя кабанов у других станичников, где ему приходилось резать — и все пикнуть не успели… Бабушка быстро поддакивала и вообще всячески старалась угодить мастеру.
Визг кабана вонзался в уши, надрывая душу леденящим ужасом. Это тянулось нестерпимо долго. И вдруг наступившая тишина набатно звенит в ушах. Сразу же под рану подставляются тазы, собирается кровь. Кровь жарилась — это было настоящим деликатесом.
Мы смотрели с Генкой через щели турлучного катуха, виденное впитывалось в наши детские головы. Все было таинственным, значительным, а жаренная кровь — в особенности… Когда мы её ели, бабушка обычно говорила:
— Ешьте, ешьте, будете сильными, сильнее кабана.
Мы ели и чувствовали, как наполнялись желудки тяжестью, а тело — силой. А потом — спать, чтобы сало завязывалось. Так объясняла нам бабушка и мелко крестила наши животы. Мы лежим на кровати и трогаем пупки, проверяя, завязывается ли? Незаметно засыпаем.
Самое вкусное — приготовленные самодельные колбасы из промытых кишок кабана, тщательно набитых вареным мясом с чесночком. Разогретый на сковороде такой кусочек домашней самодельной колбасы — любимое лакомство.
Лежали мы обычно почти спокойно. Мирно текли беседы бабушки, мамы, папы. Они под свежатину угощали водкой мастера и выпивали сами.
— Эх, ты, наша горькая московская, — басил мастер — резальщик, лихо опрокидывая граненый стаканчик в волосатый, с желтыми зубами рот.
Бабушка почти не пила, мама — одну рюмку, папа наравне с резальщиком. Потом пели песни. Я их знал наперечет, знал даже, после какой рюмки начинали петь, — после третьей… Начинала всегда бабушка. Ставила она свой стаканчик вверх дном, как бы показывая — хватит! Это еще и означало главное — она будет петь. Я знал, какая песня будет первой. Задумчиво глядя вдаль, поверх стола с закуской, как бы издалека бабушка Наталья вела:
Скакал казак через долину,
Через кавказские края.
Увидел домик под горою —
Забилось сердце казака…
Песню эту, как и все последующие, я помнил наизусть, но это была первая, и её начинали петь с особенным чувством и проникновением. Мне представлялось, как скачет казак на вороном коне, стремится в станицу, где он не был много лет, спешит к любимой казачке, и хотя знал, чем все это кончалось, слова»…тебе казачка изменила, другому сердце отдала» были всегда неожиданными, вызывали гнев: «Как она могла! Разве так можно!» И совсем ужасно звучал конец песни: «Он снял с плеча свою винтовку и жизнь покончил сам с собой». Я представлял казака лежащим на траве за нашей станицей, где — то под хутором Спасовым, он бледен, а конь вороной стоит рядом и ржет, зовет хозяина, бьет копытом.
Всегда, когда пели эту песню и последующие, я тихонько подпевал. Так запомнились на всю жизнь старые казачьи песни: «Распрягайте, хлопци, конев», «Посадовыла огуречки», и без названия одну, — её пели обычно только казаки, без женщин:
Ой, да вспомним, братцы, вы кубанцы,
Двадцать первое сентября,
Ой, да как дралися мы с германцем
От рассвета до темна…
Однажды я здорово нарушил ритуал в тот момент, когда бабушка поставила рюмку вверх дном.
«Скакал казак через долину», — увлекшись, запел я раньше её, чем вызвал большое оживление, смех, поощрения, а потом гнев раздосадованной бабушки. Но зато в последствии, когда все уже бывали навеселе и кончались песни, наступал мой черед. Уставшие взрослые желали слушать других. Других не было. Был я. Весь вечер я ждал этого момента, это был мой звездный час.
— Толик, спой что — нибудь.
Я молчал, усиливая момент.
— Про черкеса, — добавляла бабушка.
«Черкес молодой купил поросенка. Всю дорогу целовал, думал, что девчонка», — начинал я и знал, что бабушка будет довольна. Она сама меня научила этой шутливой песенке, имея в виду черного, с осиной талией адыгейца в черкеске и хромовых скрипучих сапогах. Он где — то работал снабженцем и время от времени появлялся у нас.
Как понимаю я сейчас, она была не так стара, и в свои пятьдесят лет выглядела стройной, красивой и, надо полагать, отношения между ними завязались не совсем простые, но тогда я этого не понимал и невинно под шепот бабушки пел эту песню. Снабженец смеялся, ерошил мои волосы:
— Маладэц! — и давал конфет, провожая проворно к дверям «погулять подольше».
После песенки о влюбленном черкесе компания всегда смеялась, а бабушка притворно говорила:
— От стрючок! И где ж это он научился? — и хитро улыбалась.
Потом я пел все то, что пели они, и еще про конницу Буденного, раненого Щорса и Каховку. В одно из таких застолий бурно обсуждалась жуткая картина сноса церкви в станичном парке. Церковь разобрали. Отдирали доски и складывали в штабеля. Потом из этих досок и бревен сделали у базара мост через реку Туху. Правда, он долго не простоял, вскоре сгорел и вообще, на том мосту происходили всякие странные вещи. С него в воду падали люди. Правда, один упал не сам, его сбросили, то был милиционер; он на базаре здорово донимал торгующих…
Моим бабушкам негде стало молиться Богу, и они делали это дома, каждая у своей иконы. На месте разобранной церкви поставили памятник Сталину. В детском садике о нем рассказывали каждый день. Без него мы бы пропали, потому что нас везде окружают враги. Его надо любить и уважать. Почти во всех песнях упоминался вождь и учитель. Его поставили в парке на высоком постаменте, правая рука вытянута вперед. Из — за этой руки арестовали милиционеры штукатура — маляра, который перед майскими праздниками красил памятник белой краской. Он для удобства на вытянутую руку вождя повесил ведро с краской, его сразу же в НКВД, оно ведь рядом, за парком. С тех пор этого маляра в станице никто не видел. А высокие гипсовые сапоги вождя обновлял уже какой — то другой мастер. Но у них цвет все — таки отличался от общего колера. Летом мы с бабушкой Дуней часто гуляем возле памятника. Высокие тенистые липы с крикливыми воронами на верхушке шелестят листвой, зеленая ласковая трава мягким ковром пружинит под ногами, вокруг много цветов.
Лето всегда было самым лучшим временем. К бабушке Дуне в окраинный домик у Пшехи съезжались в отпуск сыновья — мои дядьки. С нетерпением ждали приезд дяди Коли. Лейтенант, командир Красной Армии, окончивший танковое училище, он своим приездом вносил в дом буйный беспорядок и отпускное веселье. Его пилотка и мундир с парой красных кубарей в петлицах примерялись нами по очереди и вызывали трепет. Края френча касались пола, но это не имело никакого значения. Особый интерес вызывали маленькие золотистые эмблемы танков на петлицах.
Приезжал дядя Витя. У него в зеленых петлицах были маленькие красные треугольнички, целых четыре — старший сержант. Служил он на границе с Ираном. Мои тетки, дяди, мать, отец и соседи дружно собирались за столом, а бабушка Дуня суетливо хлопотала, всем старалась угодить, подавала на стол малосольные огурчики, помидоры, зажаренного поросенка. Кто — то из взрослых постоянно бегал в магазин за «последней». Мы с Генкой и двоюродной сестрой Динкой лазили под столом между ног, собирали пробки. Взрослые пели «Каховку», «Катюшу», «Три танкиста» и еще «У рыбалки, у реки…». Заканчивалось веселье чаще всего песней со словами:
Пусть помнит враг, укрывшийся в засаде,
Мы на чеку, мы за врагом следим.
Чужой земли не надо нам ни пяди,
Но и своей вершка не отдадим!
Никто из поющих не подозревал, что не только пядь земли русской будет отдана, но пол — России, до Москвы, окажется под врагом, и не скоро они соберутся за столом, а дяди Вити совсем не станет, он уйдет добровольцем со спокойной иранской границы на Карельский фронт и погибнет там в сорок втором, прислав лишь одно короткое письмо: «…Грузимся на катера, идем десантом, слышен гул артиллерийской канонады. Целую, ваш Виктор». Так и погиб в своей последней атаке мой дядя Витя, любимый, нежный, ласковый, сильный.
Он был в десанте и не расставался с ручным пулеметом Дегтярева. Во времена довоенных застолий он только и говорил о своем безотказном «Дегтяре». Его обрывали, смеялись:
— Да ты хоть здесь брось про это… Видишь, мать напугал совсем — и кивали на бабушку, смущенную всеобщим вниманием и странными разговорами «средненького». Дядя Витя умолкал только на минуту.
— Скорострельность у него… — начинал он вновь…
А пока все еще было хорошо, мы везде побеждали. Такое было время — напористое, все верили, что с нами никогда и ничего не случится. Значки Осоавиахима на серебряных цепочках «Ворошиловский стрелок» гордо сияли на лацканах пиджаков и мундиров — это внушало самоуважение и, казалось, как щитом отгораживало от всяких случайностей.

ПОСЛЕДНИЕ МИРНЫЕ ДНИ
В Европе шла война, Гитлер оккупировал Польшу. Мы достроили свой дом у базара рядом с бабушкой Натальей (ныне ул. Беляева 23) и переехали от бабушки Дуни. Папа — шофер перевез на своем ЗИСе все наши кровати и столы со стульями в новый дом. Вскоре отца взяли в армию. В доме, большом, просторном, нам вместе с мамой было страшновато. Она часто задерживалась вечерами на работе в Госбанке, нас с Генкой бодрил и веселил дядя Саша — младший мамин брат. Ему было четырнадцать лет, но нам он казался большим и взрослым, часто у нас ночуя, перед сном пересказывал прочитанные книги. Особенно любили мы про Павку Корчагина. Рассказывая, он жарил на шампурах большие куски свиного сала.
…Из открытой дверцы огнедышащей печи несло жаром, сало, потрескивая, капало на раскаленные угли, жир вспыхивал, источая немыслимый аромат. В тесной комнате световые блики ложились на наши лица. Было таинственно, чуть страшновато.
— Дядь, а дядь, спой что — нибудь, — просили мы дядьку, ловко орудующего шампурами в раскаленной печи. Дядька пел. Ему льстило внимание публики. Пел старинные казачьи песни, после каждой неизменно спрашивал: «Ну как, нравится? Голос у меня хороший?»
— Нравится, нравится,- дружно задабривали мы с Генкой и просили петь ещё. Чтобы было наверняка, добавляли: «Голос у тебя красивый, как у Лемешева». Польщенный дядька пел вновь. Особым успехом пользовалась песня про каторжанина, нигде мной потом не слышанная. Приступал к ней дядька не сразу. Выдерживая паузу, обжаривал сало, сурово и загадочно глядя в огонь, искусственно дрожащим голосом, под козла, начинал:
Скажи, скажи, каторжанин, ты сколько на свете прожил?
И сколько купцов ты ограбил, и сколько ты душ погубил?
А дальше шла кошмарная история про то, как влюбился каторжанин в деревенскую девчонку, и она клялась ему в вечной любви, ну а ветер в березовой роще все — таки гудел предостерегающе, предвещая будущую трагедию, которая и случилась после долгой разлуки. С трепетом дядька сообщал: «Иду, и что же я вижу — девчонку ласкает другой… Изменница мне изменила, и вот уж кинжал под рукой».
В общем, убил он её и любовника, который оказался «евойным родным братом!» В этом месте дядя делал трагическое лицо и замолкал. Пауза тянулась невыносимо долго, сжимая наши сердца. Затем, жалобно подвывая, дядя сообщал голосом каторжанина об утерянном покое…
Песня производила большое впечатление. Публика сидела потрясенная. Дядя Саша победоносно, со значением поглядывал на нас. Его круглое лицо, с подтеками свиного жира вокруг рта, выражало печаль узника, жестоко обиженного судьбой. Впечатление усиливала стрижка машинкой под ноль. Мы просили спеть еще. Съев кусок сала с черной горбушкой и холодной водой — пища каторжанина — он вновь пел.
Иногда, придя к нам, дядя Саша говорил: «Сегодня петь не буду, горло болит, будете петь сами, а я послушаю. Если хотите, могу покатать по очереди в мешке вокруг дома». Кататься в мешке мы любили. Кто первый — вопрос решался бурно и заканчивался жребием: канались на рукоятке кочерги, нещадно пачкаясь в печной саже.
«Счастливец» первым залезал в мешок. Дядька, покряхтывая, взваливал жесткий крапивной чувал на плечи и не спеша трусил вокруг дома. В мешке дышалось тяжело, пыль набивалась в легкие, лицо царапала жесткая мешковина, неудержимо хотелось чихать, в темноте пахло мышами, было немного жутковато, но захватывающе интересно. Чувствовалась горячая потная спина дядьки и его тяжелое дыхание.
— Приехали! — сообщал бодрый голос дяди Саши, и чувал тяжело брякался о землю, отбивая наши тощие зады. «Счастливец» вылезал пыльный и полный острых ощущений. Следующий «наездник» нетерпеливо забирался в громадное пыльное чрево чувала. Дядька галопировал вокруг дома. Больше двух раз в мешке не ездили. Пятый — последний рейс — на везунчика. И вновь канались на грязной печной кочерге. Выигравший радовался, неудачник — завидовал до слез. То были последние мирные детские игры.

ВОЙНА
Это слово в миг раскололо время на две части — довоенное и военное. Яркий солнечный день 22 июня 1941 года — воскресенье, мы собирались в гости к бабушке Дуне. Мама заботливо поправляла нам с братишкой рубашки. Громко хлопнувшая входная дверь втолкнула в дом дядю Колю — сына бабушки Натальи. Он с порога кинулся к черному картонному кругу репродуктора на стене. Не попадая сходу в радиорозетку, прохрипел неожиданно чужим голосом: «Выступление Молотова, важное сообщение…» Из репродуктора несколько секунд раздавалось шипение, потом голос Молотова объявил о вероломном нападении войск фашистской Германии на границах от Черного до Баренцева морей.
Мы стояли с Генкой в нарядных белых рубашках, лица у взрослых сразу побледнели, заострились. Мать стояла застывшей, недвижимо глядя в черный репродуктор, в руке держала уже не нужную нарядную косынку. Концы её касались свежевымытого пола… С дребезжанием раздавались слова со страшным значением. Было ясно одно: произошло ужасное, непоправимое. Про войну много пели песен, под духовые оркестры шагали на парадах, кричали ура! Почему же её боятся?
После выступления Молотова мама стала лихорадочно собираться… Обязательно надо было куда — то спешить, идти, что — то делать… Перекликались соседи, через улицу и огороды ходили один к другому в дома, чувство громадной беды заставляло искать общения, собираться вместе. Иные восприняли войну весьма своеобразно. Обсуждая выступление Молотова, лихо рубили ладонью воздух:
— Японцев в 39 — м на Халхин — Голе разбили? Разбили! Финнов в 40 — м раздавили? Раздавили! Так чего ж боитесь? Война скоро кончится, я сам в кино видел, какие у нас танки, силища! Деревья валят под себя, хоть бы что! Скорее в военкомат, пока доедем до границы, немцев уже погонят назад.
В ушах многих ещё звучали слова популярной песни:
Чужой земли не надо нам ни пяди,
Но и своей вершка не отдадим!
Боялись не успеть на фронт, боялись не успеть на подвиг, к которому готовились всю жизнь.
Мама лихорадочно закрывает дверь, щелкая непослушным замком. Торопливо идем к бабушке. Станица тревожно перекликается гудками райкомовских эмок, снующих по центральной улице Сталина. На тротуаре, у раскрытых калиток люди — по двое, трое и более. Время от времени слышится такое непривычное и короткое слово «война»…
На крылечке военкомата несколько парней в полосатых футболках, тюбетейках, кепках осаждают человека в военной форме с новыми скрипучими ремнями и светло — желтой револьверной кобурой, оттягивающей широкий комсоставский ремень. Кистью правой руки он в волнении сгоняет назад широкие складки новой, ещё не обношенной гимнастерки с малиновыми общевойсковыми петлицами, приютившими на себе пару красных кубарей.
Очень заметно: лейтенант недавно надел командирскую форму и еще не свыкся со своим положением. Он время от времени, как бы ненароком, ребром ладони правой руки проверяет симметрию звездочки на новенькой с блестящим черным козырьком фуражке со своим носом, сидящим маленькой задорной пуговкой над тщательно ухоженными и по всей видимости недавно отпущенными пшеничными усами. К ним он то и дело прикасался, перед тем, как что — то сказать. Тронув их большим и указательным пальцами, очевидно, в который раз говорит:
— Не могу! Не имею права. Нет пока приказа, да и год рождения у вас не призывной, молоды еще. Не подлежите…
Сам еще юный, недалеко ушедший по возрасту от окружающих его, он сурово хмурится, отрабатывая начальственное лицо.
— Подумаешь, приказ! Война ведь, записывай! — наседает шустрый вихрастый паренек. — Может, немцев уже от границы погнали, и война скоро кончится… Физкультурник я! У меня ГТО и на «Ворошиловский стрелок» нормы сдал. Могу значки показать!
— Нечего мне показывать! — ломким искусственным басом парирует лейтенант. Паренек не сдается.
— А мы все добровольцами, без приказа… ясно! Если каждый будет ждать, кто воевать будет?!
— Без тебя обойдутся! — дергает усы в конец рассерженный лейтенант и, увидев группу военных, идущих к военкомату, приказывает неожиданно окрепшим командирским голосом:
— Освободить проход! — Полуобернувшись к притихшим ребятам, бросает торопливой скороговоркой: «Ждите повестки. Найдут нужным — вызовут!»
Осаженные парни, во главе с шустрым значкистом, горохом сыпанули со скрипучих досок крыльца.
— Вояки… — независимо говорит лейтенант и, довольный собой, смотрит на подходящих, вновь сгоняя назад складки и без того выправленной гимнастерки. Ребята, посовещавшись, идут дружной стайкой.
— …В райком комсомола, в райком партии, да мало ли еще куда! — возражает кому — то вихрастый.
— У тебя очки, в очках не возьмут, — уже издалека слышится его звонкий и уверенный голос.
Было все так же, как и вчера: светило солнце, но это было солнце войны. Ночью светила луна — она тоже уже другая, тревожная: идет война…
Взрослые, затаив дыхание, слушали известия, радиорепродукторы не выключались, много дел, вчера еще казавшихся важными, были брошены. Главное дело теперь — война. Она где — то еще далеко, о ней напоминает радио, нехватка продуктов, тревожные вести с фронтов. Каждый день кого — то провожают к военкомату, в станице получены первые похоронки.

ДЯДЯ ТИМОША
У бабушки Натальи поселился, по её словам, шибко выгодный «фатерант» — сапожник Тимофей Егорович. Фамилиями я тогда не интересовался, и он запомнился как дядя Тимоша, а проще — дядя Тима. Бобыль и умеренно пьющий, по тем временам личность значительная и всегда при куске хлеба. От желающих подремонтировать обувь нет отбоя.
Дядя Тимоша полюбился нам с Генкой своим веселым нравом. Еще в Гражданскую войну на окраине Апшеронской, в бою с красноармейским батальоном будущего писателя Аркадия Гайдара, казак Тимофей Егорович, тогда еще просто Тимошка, был ранен. На его левой руке, у предплечья, алел рубец давно зажившей раны от сабельного удара. Если было жарко, дядя Тимоша работал без рубахи, в майке, тогда рубец четко выделялся на его белом теле.
Тогда в районе нынешнего совхоза «Лекраспром», апшеронские казаки сошлись в бою с батальоном 303 — го стрелкового полка Красной Армии, где четвертой ротой командовал тогда еще 16 — летний Аркадий (Голиков) Гайдар, будущий известный писатель.
Дядя Тимоша лихо гвоздил гнутым сапожным молотком по каблукам изношенных сапог, я с удовольствием смотрел. Мне виделся не молоток в его руке с загрубевшими от дратвы пальцами, а узкий кубанский клинок.
— И — эхх! — выдыхал он, загоняя гвоздь по шляпку.
— И — эх! — вторил я, отставая. Мне доверялось забивать деревянные чопики в намеченные шилом отверстия. За отсутствием настоящих гвоздей они шли в дело. Дядя Тима с гвоздями, торчащими в плотно зажатых зубах, бросал мне, еле пришептывая:
— Успевать надо!
Выплюнув последний гвоздь, добавлял:
— Бить надо враз, на то мы и конница! Тоже мне, казак, гвозди и то забивать не умеешь! Сейчас война, учись…
Мы быстро сдружились. В минуты душевного подъема он обычно говорил: «Казак казаку завсегда первый друг и товарищ!» Мы с дядей Тимошей кубанские казаки — это главное в нашей дружбе. Иногда он меня поучал:
— Вот вырастешь, будут у тебя сыны, воспитай из них настоящих казаков. И чтобы знали, где они живут, и как начиналась станица Апшеронская, а то нынешняя молодежь ничего уже не знает… Вот на какой улице стоит бабушкин дом?
— Это улица Ворошилова и базар рядом, — уверенно отвечал я.
— А вот и нет, до революции это была улица Прогонная, а базар, точно, всегда здесь был. А главная улица в станице, что сейчас имени Сталина, звалась Центральной, потому как она через центр идет… Там, где сейчас НКВД, в здании угловом против парка, до революции всегда было атаманское казачье правление. Ты казак, должен это знать. Я вот знаю, и это было при мне, до революции. Вот только что было еще ранее, это знаю от деда, тот воевал еще в Кавказскую войну. Тогда станица наша была пограничная, и за Пшехой уже черкесы промышляли. И если казачки наши без охраны полоскали белье, случалось, их похищали. Тогда выход один — готовь выкуп за большие деньги. А чаще всего казаки делали вылазку и отбивали пленниц оружием. Потому и был приказ станичного атамана — раз в неделю проводить «постирочный день». В этот день конный казачий разъезд охранял стирающих женщин от коварных черкесов. При этом часто с ними случались стычки, перестрелки… Так — то, казачок, мотай на ус, что было раньше. А пока что вникай в ремесло.
— Ты, Толик, учись этому сызмальства. Сапожный мастер — первый человек везде. Босой не пойдешь! А? То — то!
Я сучил дратву, рвал гвозди из старых подметок, правил их на куске рельса, выполнял массу поручений и, как понимал тогда, был просто необходим дяде Тиме. Недаром он иногда, скосив одобрительно глаза, мотал головой и говорил:
— И чтоб я без тебя делал… Ясно, он ничего бы без меня и не сделал, я, можно сказать, из всех сил тянулся, чтобы угодить, успеть.
Глубокомысленно затягиваясь козьей ножкой, дядя Тима подмечал, наставлял: «Шляпку поддень, поддень её, потом клещами схватывай… Вот так, ёксель — моксель», — одобрительно поощрял он.
Это таинственное «ёксель — моксель» говорилось дядей Тимой часто и при любых обстоятельствах. В зависимости от ситуации выражению придавалось соответствующее звучание: то ли восхищения, то ли гнева. Я не выдержал и спросил как — то:
— Дядь Тим, а что это такое — ёксель — моксель?
Он насупился, попыхтел, потом, что — то вспомнив, размяк, сощурился:
— Слово — то волшебное, из Самары. Его, говорят, сам Чапай говорил часто. Был в нашей апшеронской полусотне фершал, боевой, не старый еще, дрался лихо. Так он сказывал, у Чапая воевал, рубился в атаках, там и слыхивал.
— А как же он к вам попал, вы за кого тогда были — за белых, или за красных?
Дядя Тима молчит, вопрос ему явно не нравится.
— А кто его знает, за кого мы тогда были… Сами за себя. Надоели нам все — и белые, и красные. Навоевались наши казачки в Первую мировую до блевотины, все опостылело, пришли с фронта, а тут снова воюй… А с кем? Друг с другом. Так мы никуда и не прислонялись. А станицу свою старались оберегать от всех. С тем же красным отрядом Гайдара пришлось схлеснуться. Что было, то было… А ты помалкивай, дело прошлое, тогда вообще непонятно что творилось! А ко встрече отряда Гайдара мы готовились, потому как, заняв станицу Кубанскую, он успел там нашкодить. Дошло до нас, что красноармейцы из роты Гайдара изнасиловали, а потом закололи штыками молодую, красивую казачку. Хорошего ждать от них не приходилось…
Дядя Тимоша понимал, что пришло время говорить все, не скрывая, и больше для себя повествовал, как оно тогда все было.
… Приученные с детства к седлу и умению владеть шашкой, казаки в конной атаке рассекли боевые порядки красных кавалеристов и навязали им скоротечный сабельный бой. Красноармейцы Гайдара, в основном парни из центральной России, плохо владели клинками, неуверенно держались в седле. Апшеронские казаки шашками изрубили многих. Но количественное превосходство красных конников все же взяло верх над горсткой отчаянных апшеронских казаков, и они, показав, на что способны, вынуждены были все — таки повернуть коней вспять. Оттесненные к реке, прямо на конях прыгали с обрыва в многоводную тогда Пшеху, перебираясь вплавь на другой берег.

Print Friendly, PDF & Email
0

1 КОММЕНТАРИЙ

  1. Хотелось бы написать Орлову Анатолию Федоровичу о деде моего мужа Сергее Морозове, одном из зарубленных казаков, в станице Апшеронской в конце сентября 1920 года. Его нет в списке среди 118 имен. Анатолий Федорович пишет о том, что список имен неполный. Как рассказывал нам двоюродный брат мужа Владимир Слюсарев, Сергей Морозов якобы был писарем у атамана. Мы были в Апшеронске несколько лет назад . Были у памятника погибшим казакам.

    0

Оставьте комментарий

Пожалуйста оставьте Ваш комментарий
Введите Ваше имя