Часть 7
Горький хлеб
Казак Русин. Эта неизвестная дорога
ГОРЬКИЙ ХЛЕБ
Черные обугленные зерна пшеницы лежат на ладони, сиротливо прижимаясь друг к другу. Хлеб из таких зерен горек, отдает дымом сожженных посевов. Бескрайние поля полновесной золотой кубанской пшеницы ждали уборки. Колосья сиротливо сгибались под тяжестью налитых зёрен. Осыпались, кланяясь ветру, убирать было некому… Хлеба горели, их поджигали, чтобы не достались врагам. Самые отчаянные из станичников тайком собирали зерна из обугленных колосков. Пропитание доставалось разными путями. Один из них — путем натурального обмена.
Дядя Тимоша надавил ладонью мой впалый живот и изрек:
— Что, подвело? Ну — ка, скажи мамке, пойдем на добычу провиянта, да сумочку возьми под зерно.
Сумка нашлась.
— Пойдем, казаче, в Ким. Я там смолоду знакомства имел, найдем кой — кого. — Дядя Тима поднял армейский зеленый сидор, приобретенный при отступлении наших, тряхнул его, сбивая дохлых тараканов. — Там до войны, ексель — моксель, колхоз крепкий был, хорошо жили, авось что и осталось, — бодро заключил он, запихивая объемный кисет с махрой в глубинные карманы поношенных кавалерийских галифе.
Дорога пылится под ногами, идти легко, дядя Тима дипломатично кланяется немцам, вид у него мирный, под старика с придурью, он называет это «уметь вести разведку», и добавляет:
— В Гражданскую часто хаживал по тылам вражьим, дело хитрое и рисковое. Теперя нам разведка ни к чему, да и докладать некому, А вот хлебца достать ой как надо! В Киме у меня друг был закадычный, если Митрич жив, он поможет.
В Киме наблюдалось безлюдие, несколько немцев с полицаями гоняли на мотоциклах от двора ко двору, выгоняя на работу. Тощий рябой полицай с белой повязкой на рукаве немецкого френча лягушачьего цвета визгливо кричал у каждой калитки: «Все в поле, на уборку хлеба! Сбор у дома старосты. Вас ждет освобожденный труд во имя великой Германии.»
На «освобожденный» труд идти не спешили. Полицай матерился. Пять — шесть человек уныло плелись, подгоняемые криком.
— Да, не густо у Гитлера работников, — заметил дядя Тима, — они ему, ёксель — моксель, наработают. Будут собирать урожай до второго пришествия, — заключил он, торопливо открывая скрипучую калитку неведомого Митрича. — Давай быстрей, а то и нас загребут на этот самый «освобожденный». — Торопил дядя Тима, проворно огибая лопухи у тропинки, змейкой бегущей к дому. Под ногами скрипнули шаткие доски крыльца. Тихонько щелкнув пальцем по закрытой двери, дядя Тима позвал:
— Митрич, а Митрич, отзовись. Гости к тебе!
В доме забегали, зашептались, тихонько открылась дверь.
— Никак Тимошка?
— Я, я — поспешно подтвердил дядя Тима. — Пущай нас к себе, а то торчать нам тут не резон.
Дверь со скрипом отворилась, в полутьме через щели закрытых ставень струились полоски солнечного света, высвечивая комнату со столом, двумя лавками да печью в углу, завешанной шторой из пятнистой коричнево — зеленой немецкой плащ — палатки.
Глаза обвыклись. Обстановка дома обрисовалась четче. Хозяева — жена, охающая под одеялом на высокой кровати, настороженно посматривающая в нашу сторону, сам Митрич — еще крепкий рослый старик с мощной толстовской бородой и вислыми казачьими усами. На нем солдатские галифе, босые ноги в громадных калошах, рубаха неопределенного бело-зеленого цвета широкими волнами ниспадает до колен, волосы давно не стриженные, всклокоченные; под седыми бровями — усталые умные глаза. Внешний вид завершала зеленая солдатская обмотка, обернутая вокруг шеи.
Вид, однако, у тебя не казачий! — заключил дядя Тима, критически оглядывая хозяина. — Обмотку на шею чо намотал?! Никак вешаться хотел, да мы помешали?
— Да ты садись, садись на лавку, — приглашал смущенный Митрич, пододвигая ногой мощное скрипучее сооружение. Он остервенело рвал с коричневой морщинистой шеи злосчастную обмотку.
— За вид не взыщи, конспирация… Болеем, стало быть, чтобы на уборку хлебов не погнали. Думали, полицаи к нам, а обмотку проклятую счас накрутил замест кашне, — ангину навроде бы представить хотел. — С освобожденным вздохом он раскрутил её, небрежно сунул на лежанку печи. — Старуха! Вылазь, комедь кончена! — оборотился он к одеяльному холмику на кровати. — Кто помоложе да покрепче — те в погребах да в банях или в скирдах прячутся, а мы вот по старостина дому умудряемся, — пояснил он, смущенно растирая рубцы на шее. — Надавила, проклятая.
— Молодцом! — похвалил дядя Тима, оглядывая Митрича и бабку, так и не покинувшую свой пост под одеялом. — Ты лежи, лежи, сердешная, мы не надолго, нам засветло, до комендантского часу в Апшеронскую вернуться треба, — сообщил он старухе, совой пялившей глаза.
Распаковывая кисет, дипломатично подвинул его на край лавки, ближе к Митричу:
— Ну как, еще куришь? — пробуй мой тютюн, мабуть хворь как рукой снимет. Что, хозяйка, разрешаешь? — Обратился он вновь к бабке, все еще лежащей под одеялом.
— Смолите, ироды проклятые! — ответила та неожиданно, глубже засунув нос в сборки одеяла.
Хозяин, видно, понимающий толк в крепком слове, потряхивая головой, закрутил цигарку. Дядя Тима несколько раз тесанул кресалом по кремню, подпалив фитилек, раздув красный глазок тления, дал прикурить хозяину, потом сам удовлетворенно затянулся сухо затрещавшим табаком.
— Я без дипломатии, Митрич. — сказал он, выпуская паровозную струю дыма над хозяином. — Голод в Апшеронской, запасов нет, немцы все взяли, теперь брать нечего, и есть тоже нечего. Как с пашаницей? — спросил он, оборотясь к хозяину.
Митрич поскреб под мышкой, опасливо косясь на кровать.
— Ды, другому ба и соврал, або вовсе не ответил, а тебе можно. Малость есть, есть и боле. Что боле, то не мое, — колхозное, на сохранении, не могу. Из своего малость, мабуть, и выкроем, — сказал он, сказал он, неуверенно взглянув на старуху, нос которой настороженно подался кверху. Дядя Тима, улавливая ситуацию, спокойно затянулся.
— Немного ясно. Правда, не пойму, откеля у тебя без советской власти, при немцах, колхозный хлеб взялся? Как я понимаю, немец колхозы тю — тю, разогнал! А? Мабуть ваш оставили? — уставился он с любопытством на Митрича с бабкой.
— Разогнать то разогнали, — затянулся Митрич, — а с другой стороны, мы и не разбегались! Как был колхоз, так и остался. Только мы теперя виду не даем. И председатель с нами все время был. Днем нас не найти, на работу не согнать, видал, как собирают? То — то! А ночью мы сами идем, убираем. Руками, конечно, косами да серпами. Вяжем снопы, молотим цепями на дерюгах, одначе хлеб спасаем, к утру урожай по мешкам и по домам. Председатель трудодни не ставит, а вот кому сколько на сохранение — записывает, почитай, скоро все уберем. Немцу мало что останется, сам видел, какую артель они набрали сегодня! То — то! То мы сами решаем, кому идти на немца работать, чтоб не одни и те же ходили, а вроде бы по очереди, остальные, мол, хворые лежат. А на завтра эти «слягут» с дизентерией али с тифом, другие пойдут на денек, что от хвори отлежались!
— Да ты не думай! — обиделся он, заметив изогнутую вопросом бровь дяди Тимофея. — Те, что на немца работают, больше следы наши ночные затаптывают, да запоминают, где ночью сподручней приступать, а соберут для немца — кот наплакал, да и то больше горелое, попаленное. А ночью себе в колхозный фонд- целехонькое. Весна придет — сеять будем.
— Вот те на, — искренне удивился дядя Тима. — То немцу шиш кажите, то сеять весной собираетесь!
— Тю, дура! — с чувством превосходства сказал Митрич, растирая окурок. — Чи дураку не понятно, что до весны они не продержатся. Попрут их наши, а сеять то что будешь? То — то! — как о деле давно решенном, закончил он.
Молча, просветленными глазами смотрел дядя Тима на Митрича. Он встал, лицо его преобразилось, я увидел: нисколько он не старый, он еще крепкий и какой — то новый, необычный…
Глубокий русский поклон отвесил дядя Тима молча и торжественно, так же, не говоря, обнял Митрича, поклонился хозяйке, вылезшей наконец из одеял. Они оба неловко потоптались, смущенные торжественностью момента. Крякнув, дядя Тима раскурил потухший чинарик, спросил, вспомнив что — то:
— Почему говоришь, «был председатель», что,делся куды?
— Делся, — Митрич насупился, замолчал. — Застрелил его комендант немецкий третьего дня.
В комнате зависла напряженная гулкая тишина, наковальным звоном щелкали на стене ходики…
— И как же это? — погодя спросил дядя Тима, нервно расстегивая ворот.
— Да так, — Митрич смолк. — Такая наша уборка хлебов немцу поперек горла пошла. Он тоже не дурак, кумекает, — со вздохом выдавил он. — Заарестовали председателя, били, измывались. Хлеб где, говорят? Почему люди так плохо работают? Руководишь, да? — говорят.
Мы без него все так же делали, чтоб было видно: ни при чем он. Все одно, напрасно. Держали неделю в сарае под охраной, харчей не давали, потом выпустили. Комендант смеется, переводчик вертится, переводит: «Теперь товарищ председатель первый пойдет на уборку хлеба и людей своих поведет…» А наш — то крепкой кости был, шатается, подошел к коменданту, да как плюнет ему в харю поганую немецкую, да на мундир с погонами, и еще гадюкой обозвал и бандитом. Тот аж передернулся, хвать за кобуру на животе, тут же и пристрелил его, всю обойму высадил…
Митрич помолчал.
— А мы в его честь все так же делаем. Зерно почти собрали. Весной сеять будем. Думаю, наши не подведут, прогонят немца…
Разговор возобновился не сразу. Митрич вышел во двор, принес ведро горелой, пахнущей дымом пшеницы, отсыпал половину в наши сумки, подумав, добавил еще.
— Себе на прокорм только горелое делим. Целое на посев определили. Так все и порешили, — сказал он в сторону дяди Тимы.
Дрожащими пальцами дядя Тимоша застегнул сидор и мою сумку, наполненную драгоценным зерном. Как — то по-иному, долго, не отводя глаз, посмотрел на молчавших хозяев, на их иссушенные жизнью и работой руки, лица; на убогую печь, лавку у стола, икону в углу, под ней портреты сыновей, дочек — поросль и продолжение рода…
— Мир вам и до свидания! — дядя Тимоша поклонился хозяевам. Под ногами вновь скрипнули доски крыльца, тропинка змейкой вывела нас к певучей калитке, мы шли, чувствуя спиной умный добрый взгляд Митрича.
Шагали споро, дядя Тима молчал. Время от времени вздыхал, крутил головой, что — то шептал про себя. Прибавили шагу, поспешая до комендантского часа. Впереди, близ взорванной электростанции, забелелись первые станичные дома. Небо заволокло черными тучами, из которых мелким высевом брызнул колючий пронизывающий дождь.
У калитки дядя Тимоша потрепал меня по нестриженной голове.
— Вот и раздобыли мы с тобой провиянту. Так что в Ким сходили не напрасно. А вообще раньше это был не Ким, а хутор Баранникова. Новое название у него появилось уже при советской власти.
«…Колхозники поселка Ким отказались выходить на уборку урожая, несмотря на угрозы военного коменданта. Но по ночам они сумели убрать хлеб и спрятали его в своих домах. Взбешенный массовым саботажем, комендант схватил председателя колхоза Н. Шульгу и неделю держал его голодным в сарае. А когда его выпустили, Шульга, шатаясь от слабости, подошел к фашисту и плюнул ему в лицо со словами: «Вот тебе, гадюка! Смерть вам, бандитам!» В бешеной злобе комендант тут же застрелил смельчака.»
(Из архивов Апшеронского районного музея).
КАЗАК РУСИН. ЭТА НЕИЗВЕСТНАЯ ДОРОГА
А теперь опишу я историю, связанную с названием хутора, после 1924 года переименованного из Баранникова в Ким (Коммунистический Интернационал Молодежи). С дядей Тимошей приходилось мне встречаться много лет спустя после войны, когда я был уже студентом, отслужив сначала на Тихоокенанском флоте. Ему было уже за восемьдесят. Вспомнили военное время, и за разговорами просидели допоздна. История нашего похода в Ким в далеком сорок втором неожиданно кончилась интересным рассказом, связанным с названием поселка Ким. Поведал мне дядя Тимоша о друге своем, старом казаке Русине Осипеи Марковиче, который и рассказал ему, как из — за путаницы названий хутора его в 42 — м чуть два раза не расстреляли наши особисты из СМЕРШа. Историю своей малой родины полезно знать каждому, в противном случае мы не застрахованы от неприятных эксцессов. Случай из времени Великой Отечественной войны тому подтверждение.
Все знают о дороге жизни, что шла по льду Ладожского озера к осажденному Ленинграду, и о том, какую роль она сыграла в спасении легендарного города. Но мало кому даже из апшеронцев известно о том, что в далеких военных 1942 — 43 гг. и у нашего района была своя «дорога жизни», пусть не такого стратегического значения, как под Ленинградом, но для освобождения Апшеронского района и Кубани она сыграла заметную роль. Её тоже назвали дорогой жизни. Но если для блокадного Ленинграда она проходила по льду Ладоги, то для Апшеронска ею была горная тропа. Но все по порядку.
Случилось это с нашим земляком — апшеронцем, его давно нет в живых, но рассказ о военной дороге в горах помнится до сих пор. Кстати, не раз вспоминали о ней и ветераны 31 — й Гвардейской Сталинградской стрелковой дивизии, державшей оборону в горах Апшернского района у Волчьих ворот и высоты Оплепен (1010).
Осип Маркович был человеком старой закалки, впитавшим в себя от отца и дедов своих казачью гордость и непримиримость к режиму, уничтожавшему их, а потому с советской властью отношения у него не ладились. Мог и слово колкое сказать активисту — агитатору, и руку приложить в горячем споре… Не сносить бы ему головы в те 30 — 40е годы, когда дежурную десятку лет лагерей давали очень быстро, и считалось это даже малым сроком… Надоумили его хорошие люди избежать ареста, уйдя далеко в горы, за Верхние Тубы, где какая — то полудикая артель, базировавшаяся на Черноморском побережье, в районе станицы Лазаревской, заготавливала из Кавказского дуба дранку — тонкую щепу, тогда почти единственный кровельный материал для домов, сараев и навесов. Материал был ходовой, его паковали в тюки и доставляли на побережье лошадьми. Чаще всего поклажу везли наперевес. Телегой проехать было трудно. Дорогу эту, никому не ведомую, хорошо знали лишь артельщики, конкуренты им были ни к чему, и все держалось в секрете.
Артельный промысел процветал до лета 1941 года, и лопнул почти сразу же с началом войны. Артельщики вернулись по домам. В Апшеронской Осипа Марковича призвали на службу только летом 42 года. Немцы были близко, и никто особенно не копался в его личном деле. Учли его казачью родословную и направили в 4 — й гвардейский Кубанский казачий кавалерийский корпус, которым командовал генерал — лейтенант Н. Я. Кириченко.
Надо сказать, положение 46 армии и казаков было не из приятных. Прижатые к горам и оторванные от тылов, стоявших на Черноморском побережье в районе поселка Лазаревского, они остались без снабжения. Патроны, снаряды, запасы продуктов — все было на исходе. Питались дарами кавказского леса: дикой мелкой грушей, кислицей, да желудями. Через горы на побережье были лишь охотничьи тропы. Мало — мальски подходящей дороги, по которой можно было снабжать войска всем необходимым — не было.
Как — то после длительного минометного обстрела и нудного мелкого дождя, шедшего двое суток, чтобы расшевелить казаков, заметно приунывших, Осип Маркович стал рассказывать, как они когда — то с артелью здесь дранку заготавливали, а потом везли её в Лазаревскую.
— А как же вы отсюда в Лазаревскую попадали? — недоверчивого спросил его при всех казаках (думая припозорить за брехню) командир эскадрона старший лейтенант Михлютин. — Это очень интересно. Дороги ведь здесь нет, кругом горы…
— А вот и есть. Я три года по ней на побережье лошадьми дранку возил.
— Ага… — сказал задучиво комэск, подергав себя за левое ухо (такая у него была привычка, когда очень думал), и куда — то сразу заторопился. Казаки немного приутихли. Что — то будет…
— А мабуть ты, Осип, сбрехнул? — на правах друга спросил его старшина эскадрона — усатый и кряжистый казак из станицы Хадыженской.
— Нее… Я правду сказал, — спокойно и уверенно отрезал Русин.
Через пару дней его вызвали в штабную землянку, где рядом с комэском он увидел троих незнакомых. Форма не мятая и не грязная — сразу видно, не окопники. «Особисты», — сообразил Осип Маркович, потому, как на эту породуу него глаз был наметан еще с довоенного времени. Разговор пошел о дороге через перевал в Лазаревскую. Что, да как… Русин стоял на своем — есть дорога!
— Ты понимаешь, мил человек, что это значит для наших войск? Будут снаряды, патроны, харч… Ну, если врешь…
— Не, не вру!
С того момента все и закрутилось.
Особисты из СМЕРШа в течение суток доставили Русина на побережье в штаб, что располагался в станице Лазаревской. Немного опешивший от внимания и сытой еды из американских консервных банок, метко прозванных солдатами «второй фронт», он особенно оттаял душой после знатной бани с парком. А когда Осипу Марковичу еще и выдали новую гимнастерку и шикарные пузыристые галифе, он до конца сообразил, что его персоне придают особое значение.
Постоянно его опекавший лупоглазый и рыжеватый лейтенант — особист препроводил Осипа Марковича в штаб. Там его радушно, как родного встретил улыбчивый полковник. Сидел он за столом, всю длину и ширь которого занимала карта. Лейтенант — особист остался стоять в глубине кабинета.
— Садись, садись, казак, — как лучшему другу пожал руку полковник и указал на стул перед собой по другую сторону стола. Разговор пошел о жизни и о здешних местах. То, что Русин был из казаков и коренной житель станицы Апшеронской, полковнику явно нравилось. Поглядывая на карту, он стал расспрашивать о всех населенных пунктах вокруг Апшеронской. Смекнув, что все это неспроста, Осип Маркович отвечал подробно, со знанием дела. Называл все селения, хутора и дороги, что шли к ним. Кивая головой, полковник соглашался, часто склонялся над картой. Разговор шел к концу, когда он вдруг, как бы мимоходом, спросил:
— Скажи, казак, а где там у вас находится хутор Баранникова?
Как сказал позже об этом сам Осип Маркович, он уставился на полковника, как баран на новые ворота.
— Что же, даже и не слышал о таком? — совсем не по — дружески, с металлом в голосе спросил полковник. Желваки на его лице вздулись, побурели, глаза колко уставились на Русина.
— Нет такого, я то знаю…
Поворот в беседе был резким и неожиданным.
— Ай, яй — яй! Похоже тебя, казачок, подготовили немцы. В десяти километрах от станицы Апшеронской стоит этот большой хутор, а ты его не запомнил. Арестовать! — кивнул он лейтенанту — особисту, стоявшему во время разговора у входной двери кабинета.
Лейтенант рывком поднял со стула опешившего Русина и, ткнув сзади между лопаток жесткий ствол пистолета, отвел в какую — то кутузку с железным засовом. Запер, выставил часового и ушел.
Залег Осип на жесткие арестантские нары, перед глазами окошко с железной решеткой. Ничему уже не рад. Новые пузыристые галифе с гимнастеркой не грели душу, сытый харч из американской тушенки стал в горле комом… «И чего это я тогда при комэске растрепался о той дороге… Вот и накаркал».
А в голове все вертится этот проклятый хутор Баранникова. Может, по другому сейчас его называют? Ведь есть у нас свои местные чудные названия, бытующие среди станичников, вроде «Курица — жеребец» — хутор, что расположен в сторону Хадыженской, где греки проживают… Названия поселков и хуторов так и крутились в мозгах, но ничего путного на ум не приходило. Одно ясно — вызовут еще пару раз, сделают допрос «с пристрастием», да и расстреляют по законам военного времени, как немецкого шпиона. С этими невеселыми мыслями, совсем устав от нервного напряжения, и задремал Осип Маркович.
В полусне вдруг его будто кто — то кулаком шибанул в темечко. Вспомнил! Да это же Ким нынешний. До смерти Ленина, в 24 году, то был хутор Баранникова! Как же он мог забыть, ведь сколько тогда станичники возмущались. Чисто казачий хутор переименовали в Ким в честь коммунистической молодежной организации.
Вскочил Осип Маркович с дощатых нар и давай дубасить в дверь. На дворе уже ночь, но луна светит ярко. В окне, между решеток, возникло лицо часового:
— Ты чего, мать твою! Утра не дождешься? Спи, днем, может, тебя и в расход пустят… А пока отдыхай…
— Я тебе отдохну! Зови начальство, веди в штаб.
Появился знакомый заспанный лейтенант — особист и, вытащив из кобуры пистолет, все так же ткнув стволом в спину между лопаток, отвел Русина в штаб к полковнику. Несмотря на позднее время, полковник все еще был в своем кабинете. Осип Маркович от радости не мог говорить тихо. То есть он думал, что говорил, но на самом деле кричал, даже матерился от счастья, что вспомнил прошлое название хутора.
— Товарищ полковник! Я вспомнил… Это раньше был хутор Баранникова, а теперь его Кимом называют. Переиначили, значит, при советской власти.
Полковник был хмур и не очень — то верил, а потому Осип Маркович все так же радостно стал сообщать подробности: сколько ериков там протекает, какой изгиб имеет дорога, что идет в сторону Белореченской и Краснодара. В запале договорился даже до того, что поведал и о куме своей Чучкунихе, проживающей в этом самом Киме, да какая хата у неё, и когда был там в последний раз… Но полковник остановил его и уже совсем другим тоном сказал:
— Ладно, казак, помолчи, а мы все — таки еще раз сверимся… И лейтенанту: «Давай — ка неси другую карту». Особист где — то мотался не менее получаса, но все — же карту принес, услужливо расстелив её перед полковником.
— Ты что же, сукин сын, мать твою перетак, раньше не дал мне эту карту! — Набросился полковник теперь уже на лейтенанта. Эта ведь 1924 года издания и на ней обозначен хутор Баранникова, а эта — сорокового, и название уже другое — Ким! И выпер рыжего, ненавистного Русину лейтенанта за дверь. Раскрыл пачку папирос «Казбек», двинул её к Осипу Марковичу (кури, мол). И уже совсем по — братски, сжимая руку, сказал: «Молодец, казак! Не держи зла, время то военное. Арест отменяется. Давай, веди нас известной тебе дорогой от самой Лазаревской через горы к нашим. Дорогу восстановим и будем возить по ней боеприпасы, харчи и медикаменты.
Через сутки из станицы Лазаревской вышло человек 30 во главе с солидным полковником инженерных войск. По совету Русина всех солдат и командиров переобули в крепкие кирзовые сапоги, вместо шинели выдали обыкновенные солдатские телогрейки. Сам Осип Маркович, зная горные условия, отказался от предложенной новой шинели и тоже надел удобную походную телогрейку.
Отряд подвезли на армейских грузовиках, покуда было можно, а уже далее пешую колонну в горном лесу возглавил сам Осип Маркович. Командиры сверялись с картой, определяли азимут, рядовой состав делал зарубки на деревьях и какие — то метки на валунах. Места Русину знакомы, и дорога пока хорошо проглядывалась, но чаще всего идти приходилось по осыпям и завалам. В этих местах дорога явно исчезала и её необходимо было восстанавливать. В глубине души Русин сам удивлялся, как это он когда — то здесь с лошадьми поклажу возил… В конце дня отряд притомился, солнце шло к закату и решено было заночевать, тем более, что путь с последнего перевала шел вниз.
Стали располагаться на ночлег. Солдаты рвали сухую траву и ломали ветви деревьев, все это сваливая на землю. Настил получался не совсем удобный, главное, в нем не было сухости. И вспомнил Осип Маркович, что невдалеке, метрах в восьмидесяти, есть сухая пещерка, где они когда — то в последнем довоенном рейсе с дранкой спрятали шесть тюков этой тонкой дубовой щепы. «Вот ее бы и постелить на землю», — подумал он и решил туда сходить.
Правда, пришлось Осипу объяснять рыжему лейтенанту — особисту, который глаз с него не спускал, что спать на сырых ветках куда хуже, чем на удобной сухой щепе.
— А ну пошли, посмотрим, — сказал заинтересованный лейтенант, тем более, что после истории с картой он стал относиться к пожилому казаку с уважением.
Пещерка была на месте, и шесть сухих тюков с дранкой лежали там же, где их бросили когда — то. Ложе из них получилось отменное, заодно и костерок развели. Согрели в котелках консервы с перловой крупой, плотно поужинали. И у лейтенанта с Русиным отношения совсем потеплели.
А утром спустился отряд вниз с последнего перевала и пришел на место к поселку Шпалорез (ныне Отдаленный). Далее идти было совсем близко: Верхние Тубы были рядом, и наши казачки встретили отряд очень приветливо, правда, сначала чуть было из пулеметов не положили — за немцев приняли… Но все обошлось, Русина, шедшего впереди, признали. Полковник инженерных войск пожал Осипу Марковичу на прощание руку:
— Спасибо тебе, казак, ты сам еще до конца не знаешь, какое большое дело сделал. Наградить бы тебя, да нечем.
Пот его приказу выдали Осипу Марковичу бутылку водки, буханку хлеба, и большой круг колбасы. Награда по тому времени была поистине царской, а ордена и медали осенью сорок второго еще мало кто получал. Время такое было.
Командиру эскадрона, старшему лейтенанту Михлютину суровый полковник на прощание сказал: «Ты, комэск, своего Русина все — же отметь чем — нибудь, придумай. Теперь через дорогу, что он показал, пойдут к вам грузы. Через неделю мы расчистим её и расширим. Ждите в гости…
В эскадроне казака Русина и без того ценили за удаль, храбрость и воинское мастерство, но боялись поощрять — уж больно своим поведением и острым языком он напоминал амнистированного зэка. Политруки обходили Русина стороной и давно мечтали определить его в штрафную роту. Все это знал командир эскадрона, а потому сказал просто: «Знаешь, Осип Маркович, ты достоин награды, но… понимаешь, ситуация…Дам я тебе в награду целую конскую голову. Скоро, кстати, забивать коня будем. Ранили его осколком мины, а лечить нечем… »
Современный читатель был бы шокирован такой наградой, но в то время, когда казаки питались грушами да желудями, конина была деликатесом, а конская голова в особенности!
— А что, наградишь, не откажусь, на костерке можно будет знатное угощение приготовить. А пока что у меня вот… — и Осип Маркович с гордостью достал из зеленой противогазной сумки водку, хлеб и колбасу.
Осипу Марковичу после войны пришлось много раз повторять рассказ о своем путешествии и о том, что его в течение двух суток могли запросто расстрелять, как немецкого шпиона.
Хотелось бы написать Орлову Анатолию Федоровичу о деде моего мужа Сергее Морозове, одном из зарубленных казаков, в станице Апшеронской в конце сентября 1920 года. Его нет в списке среди 118 имен. Анатолий Федорович пишет о том, что список имен неполный. Как рассказывал нам двоюродный брат мужа Владимир Слюсарев, Сергей Морозов якобы был писарем у атамана. Мы были в Апшеронске несколько лет назад . Были у памятника погибшим казакам.