Анатолий Орлов — «Военное детство» (повесть)

1
1282

Часть 15
Базар после немцев
Мы их не забудем
Новый гимн. Школьная вольница
Потому, что мы не фашисты
Да будет свет!
Кино моего детства
Первый театр
Победа

БАЗАР ПОСЛЕ НЕМЦЕВ
Если при немцах на базаре было небезопасно — полиция, облавы, то при родной власти базар ожил, забурлил, наверстывая все упущенное, на максимум используя освобождение. Сюда, как на сходку, потянулось великое множество калек, бездомных. Кто калека, а кто работает под калеку, но все активно просят, вымаливают.
Громадным, незримым плугом война распахала души и судьбы людей, искалечила, лишила рук, ног, глаз. На многие десятилетия вперед страна наполнилась горем, невозвратностью потерь. Военный комендант силами одного взвода вершил дела с бандитами, дезертирами, спекулянтами и хулиганами. Милиция появилась позже. Обмундированная в армейскую форму — другой тогда не было, она приступила к своим обязанностям. Бандитов и спекулянтов намного больше, чем милиционеров. Банды назывались по — разному. Мне запомнилась «Черная кошка». На ночь станица наглухо запечатывалась за крепкими ставнями, двери запирались мощными крючками.
Особую прослойку на базаре, его окантовку, составляли просящие. Они были разные: «благородные» — им сами давали, для этого нужна видимость каких — то услуг, например, гадание. Гадание с попугаем, с морской свинкой. Обычно это у входа на базар. Трудно пройти мимо и не узнать свою судьбу. Попугай вытаскивает билетик — любой, конечно, какой взбредет в его птичью голову, и баба в клетчатом платке получает его. Слабо шевелятся её губы, читая записку — судьбу, заготовленную гадальщиком и его компаньоном при свете керосиновой лампы на маленьком клочке бумаги из ученической тетради. Судьба на бумаге в клеточку за 10 рублей зачитывалась до дыр. Неграмотным читали ассистенты или актив из публики. Все было правдой! Да и ошибиться было нельзя: у всех кто — то на фронте, кто — то ранен, убит, все голодали, страдали. Пиши одинаково — любому попадешь в душу.
Попугайная судьба с маленького листочка выжимала слезы, бабы ахали, брали еще билетик. Пернатый информатор трудился на совесть, сообщая подробные сведения о муже, сыне, дочери. Так же работала морская свинка. Вытаскивала зубами человеческую судьбу, билеты читались, деньги платились.
Обыкновенные, откровенно просящие, начинались на ближних подступах к базару. Идущий за покупкой проходил через шеренгу молящих нищих. Наклонный спуск к базару вздыхал, убеждал, рассказывал. Просящие неистовствовали в своих бедах, стараясь растопить сердца. Говорили просто: «Дайте, что милость будет ваша!» Или с жалобной ноткой: «Не дайте погибнуть, Христа ради!»
Просящие более высокой квалификации имели музыкальное оформление. Баян или гармонь с прикованной жестяной кружкой у басовых кнопок надрывались, выводя жалобные звуки. Гремела мелочь о жестяное дно, шелестели бумажки. Сиплый голос солировал о войне:
На опушке леса старый дуб стоит,
А под ентим дубом партизан лежит,
Он лежит, не дышит, и как будто спит,
Золотые кудри ветер шевелит…
А за ней другая, более популярная:
Двадцать второго июня, ровно в четыре часа
Киев бомбили, нам объявили,
Что началася война…
Собиралась толпа. Женщины вытирали слезы, бросали в кружку деньги. У поющих нищих интересней всего. Они никогда не просят, они поют. Песни разные, но все о горе, о войне. Как завороженный слушал я пение, нередко талантливое, с хорошей виртуозной игрой на баяне. Весь базарный песенный репертуар запомнился мне наизусть, иногда я даже подсказывал слова начинающим исполнителям, еще не вошедшим в курс дела…
В базарной толпе — шулеры. Их много. Солидные имели свой инвентарь — круглые игральные столики с вертушкой. Играли на деньги. Вертушка с треском останавливалась на одной ей известной цифре, но хозяин почему — то всегда выигрывал… игра шла честная, до полного разорения играющего.
Одна треть базара продавала или покупала табак. На него спрос особый. Курили все: взрослые, подростки, мужчины и женщины. Табак шел на стаканы, рюмки, мешки. Более умелые продавали папиросы, которые сами делали из настоящей папиросной бумаги. Главное — найти набивочный станок. Тогда прибыль обеспечена! Папиросы сбывались поштучно и оптом. «Фабрикант» имел своих агентов — распространителей — мальчишек, давно стреляющих закурить, бойких на язык, ловких в торговле. Они курили по — настоящему, вызывая зависть у начинающих. Привлечь внимание оптового покупателя нелегко. Товар должен иметь броскую рекламу. По этой части преуспевал некий Васька — Пегас. «Фабрикант» всегда бросал ему почтительное: «Василий Пантелеевич». Его фирменные папиросы «Шуры — Муры» имели бешеный успех. Дымя самодельной продукцией, Васька зазывал:
— Шуры — муры курю сам,
Нет пощады пегасам…
И далее, нацелясь на покупателя:
— Деньги ваши будут наши!
Разбирай товар, папаша…
Васька и его друзья — фирмачи не упускали случая поиздеваться над новоявленными банкротами. Завидев такого, они начинали декламировать:
— А вот идет Федот, немецкие марки в мешке несет.
Марок фашистских мульон накопил,
Таперь он лишился покоя и сил!
Банкрот плевался и уходил. Васька вслед кричал:
— Что, злой на Красную Армию? Прогнала немцев! А ты за фрицами со своими марками — следом, следом… ха — ха — ха!
Васькины друзья кидали в экс — миллионера чем — нибудь липким и вонючим.

МЫ ИХ НЕ ЗАБУДЕМ
Пришли первые летние школьные каникулы. В конце мая нам зачитали оценки за учебный год по арифметике, письму и чтению. Двоек, единиц, троек тогда не было. Их ввели после войны. Отметки были «отлично», «хорошо», «посредственно», «плохо» и «очень плохо». В шесть утра радио будило нас набатными звуками «Интернационала», потом звучала песня «Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой…»
В один из летних дней 1943 — го года вся станица собралась в центре парка. Прощальный салют из винтовок и автоматов рвал траурную мелодию духового оркестра. В парке хоронили партизан. Останки привезли с мест прежних боев в горах. Бывшие проводники партизанского отряда имени Гастелло провели вьючных лошадей к братским могилам, к пещерам, где базировались партизаны. Вьючный обоз прошел до шоссейных дорог, а далее на машинах останки героев прибыли в станицу. В фойе клуба имени Первого мая (нынешний районный Дом культуры) стояли гробы с портретами погибших, украшенные кумачом, хвоей, цветами. Люди прощались с теми, кто отдал свою жизнь за жизнь на земле. Станичная земля — земля дедов, прадедов, бережно приняла в себя с прощальными залпами своих сынов. Братскую могилу украсили живыми цветами, поставили деревянный обелиск с фанерной красной звездой. Обелиск поменьше вырос в липовой аллее у Пшехи. В эту братскую могилу положили 11 партизан, расстрелянных в 42 — ом здесь, на берегу реки. Спустя много лет прах всех партизан был перенесен к Вечному огню на Площади Павших.

НОВЫЙ ГИМН, ШКОЛЬНАЯ ВОЛЬНИЦА
Осенью учительница Клавдия Александровна Колесникова приклеила на стену в классе плакат с текстом Гимна Советского Союза, который теперь в шесть утра и двенадцать ночи исполняли по радио вместо «Интернационала». Второклассники заучивали наизусть его текст. Легко и просто звучали слова:
Союз нерушимый республик свободных
Сплотила навеки великая Русь…
Баянист играл торжественную мелодию Гимна, класс старательно пел.
Очень жалею сейчас, что в школьные годы доставлял маме немало хлопот: уходил с занятий — это называлось «сорваться с уроков». Убегали обычно в лес за Пшеху, особенно весной, когда невмоготу сидеть на занятиях, а птицы так и дразнят, поют, зовут на волю. Упоительное чувство свободы пьянило, содеянное щекотало нервы, лес улыбался, река приветливо шумела. Часто жгли костры до каленого бело — красного жара. Патроны в обоймах и россыпью летели в пламя, а через 5 — 10 минут весело трещали разбойными хлыстообразными звуками. Мины и гранаты в костре лежали долго, калились, дозревали, потом ухали, тревожа гулкую лесную тишину. Ветки из костра летели высоко вверх, осколки щелкали по стволам деревьев, а на месте костра зияла воронка с рваными краями дымящегося дерна. Самое главное при этом — не очень далеко, но удачно вжаться в ложбинку, иначе — беда!
Ребята постарше стреляли из винтовок в деревья и камни. Мелочь, вроде меня, добывала порох из патронов, засыпала со ствола в самопалы, бьющие с пушечным грохотом. Если рвало ствол — отрывало пальцы или выбивало глаз, обычно правый. У мин отворачивали головки. Если неосторожно — рвало, значит, все в клочья! Мина без головки безвредна, из хищного со стабилизатором корпуса выплавляли тол — он ярко горел, коптя вонючим черным дымом.
Спасти от глупой смерти мог лишь наглядный пример. Бабушка Дуня завела меня в соседний дом:
— Смотри, смотри, унучек, он тоже не боялся, стрелял, разряжал.
В полумраке тесной низкой комнаты лежал на кровати странно неподвижный мальчик лет четырнадцати. В безжизненно сложенных на груди руках горела свеча. Желто — белое лицо было мертвенно — спокойно, до пояса белая простынь, от бедра на месте правой ноги — провал и ровное место. В ногах икона, освещенная свечой.
Таинство смерти пронзало своей простотой и невозвратностью. Я знал этого мальчика. Больше я не стрелял, не разряжал.

ПОТОМУ, ЧТО МЫ НЕ ФАШИСТЫ
В станице некоторые восстановительные работы делали пленные немцы. С затаенной радостью наблюдал я, как вели их на работу под конвоем. Охрана небольшая — два, три солдата на сорок — пятьдесят немцев. Никто из пленных и не думал убегать, они ходили организованно, строем. Их не били. Конвойные миролюбиво давали закурить, немцы раболепно улыбались, кивали. От голода они не падали, в них не стреляли… Очень странно, я помнил наших пленных и что с ними делали. Почему так?
— Потому, что мы не фашисты! — ответил мне старшина конвоя, крупный, со следами ранения на лице. С ним мы подружились. «Меня зовут Петро», — просто и весомо сказал он. Несколько раз старшина бывал у дяди Тимы. Пока стучал молоток по подошве его сапога сорок шестого размера, я донимал дядю Петю вопросами про войну и про медали, блестевшие на его широкой груди. Потом старшина стал ухаживать за нашей соседкой тётей Галей и часто у меня о ней расспрашивал. Я рассказывал ему все, что он хотел знать, а что, жалко? Зато мы стали друзьями, и я помогал ему набивать диск автомата патронами и смотрел, как работают пленные немцы. Они разбирали кирпичи взорванного здания электростанции, укрепляли берег реки.
— Пусть трудятся, может, людьми станут. Обезьяна и та через труд в человека превратилась, — по-хозяйски рассуждал дядя Петро, кивая на немцев.
Со старшиной всегда два солдата, играют все больше на губной гармошке, поглядывая за пленными. А что за ними смотреть? Они сами распорядок соблюдают, не спеша работают. Если отряхиваются и быстро четко строятся, — значит, пора на обед или конец работы.
— Ось дывись! — всегда изумлялся старшина. Он говорил смешанным русско — украинским языком, и это мне нравилось. — Сказано — фрицы, як часы. Идут, будь здоров, я за усю службу не навчився так ходыть, як они, бисовы души.
А немцы отбивали шаг. К вечеру я прибегал к старшине в гости, бойцы шутили:
— К нашему Завгородько кум — сват пришел, счас он у него про свою Галю будет узнавать.
Пока старшина пытал меня: «А где ж щас Галю?», я справлялся с остатками борща в его котелке. Немцы выстраивались во дворе на вечернюю поверку, потом сидели курили, некоторые играли на губных гармошках. Один даже по нотам. Положит листки и играет, как по радио.
— Ты ему гимн наш новый подсунь! — посоветовал старшине рябой хитрющий солдат и заранее запыхтел от удовольствия.
Боец — татарин радостно подхватил:
— Правильна! Мал — мала послушать, разучить нада!
— И то дило! А ну давай его сюда! — распорядился старшина. Через минуту татарин пропустил в скрипнувшую дверь тщедушного, небольшого росточка немца. Тот замер у порога, затравленно оглядываясь. Старшина, довольный идеей, поманил его и положил на край дощатого стола листок.
— А ну, фриц, врежь по нотам! Гимн новый, разобраться надо.
Немец бегло взглянул на бумагу, покачал головой и изобразил руками клавиатуру, наглядно растягивая меха.
— Ишь, гад, баян просит, — старшина сплюнул. — Сказывал мне капитан, як принимал я их, что этот хлипкий с тонкими пальцами консерваторию аж у самом Берлине закончил, — он посмотрел на рябого солдата и бойца — татарина, с интересом сопящих у раскрытой двери. — А ну, славяне, тащите з караулки аккордеон, шо я вчора за тушенку на базаре сменял.
Рябой исчез, проворно загремев во дворе сапогами, и вскоре вернулся с красивым белым, отливающим перламутром аккорденом. Немец взял инструмент, лицо его, до этого скучное, невыразительное, преобразилось. Он попробовал клавиатуру, инструмент заговорил, как живое существо, тонкие пальцы пленного проворно пробежали вверх, вниз. Потом придвинулся к столу, на краю которого лежал листок с нотами, и помещение наполнилось широкой торжественной мелодией. Музыка зачаровывала, несла ввысь, заставляла распрямиться. Я узнавал и не узнавал мелодию гимна, заученную под баян на школьной перемене. Бойцы стояли ошеломленные, старшина с изумлением смотрел на пальцы немца, из — под которых мощной рекой текли звуки. Умолкли последние аккорды. Все стояли молча.
— О це да! Заграл, бисова душа! — с восторгом опомнился старшина. — Придут проверяющие, мы их гимном встретим… Цей немец сгодится, во, вражина, грает!
С того дня утром и вечером тощий, тщедушный выпускник Берлинской консерватории играл новый Гимн Советского Союза, показывая тем самым, что музыке учился он не зря.

ДА БУДЕТ СВЕТ!
Однажды поздним вечером станица озарилась давно забытыми электрическими огнями. Висевшая под потолком лампочка нами всерьез давно не воспринималась. Мир керосиновых ламп, коптилок окружал, казалось, давно. Иное трудно представлялось. Черную копоть прочно впитали стены дома, потолки. Ею отхаркивались по утрам, чернили носовые платки. Электрический свет озарил все закоулки дома, затененные ранее слабым огнем керосиновых ламп. Хотелось бегать, дурачиться, прыгать. Мама и Ефимовна ходили по комнатам праздничные, обновленные, сами светились каким — то светом, исходящим изнутри. Ефимовна расчувствовалась и ни с того, ни с сего подарила маме полбруска серого хозяйственного мыла — по тем временам подарок неслыханный, уместный разве что на день рождения. Мама для приличия долго отказывалась, выдержав этикет, взяла мыло и тут же подарила Ефимовне малоношенные женские чулки. При ярком электрическом свете на печи жарилась большая сковорода картошки на подсолнечном масле. Ефимовна радостно смотрела на лампочку, качала головой, вздыхала, вытирая слезу. Стукнула входная дверь, вошли дядя Тима с бабушкой Натальей.
— Со светом вас поздравляем! Эка светит, аж глаза режет! — довольно сощурился он. — У меня под вашу картошку чтой — то есть, — жестом фокусника дядя Тима выхватил из — за пазухи бутылку самогона, заткнутую огрызком кукурузного початка.
Бабушка Наталья от порога притворно — гневно взмахнула руками:
— А я думаю, что это он в гости тянет, а он… — не выдержав игры, радостно закончила: — Да и пора посидеть вместе, как до войны. Обмоем электричество!
Вновь щелкнула входная дверь. В образовавшуюся щель нерешительно втиснулась странно знакомая окладистая борода. Под кустистыми лохматыми бровями завращались кругленькие быстрые глаза. Закашлявшись, борода сказала:
— Мир вам! С лектричеством поздравляем, стал быть!
— Василь Димитрич! — радостно задохнулся дядя Тима.
И я сразу узнал давнего гостя с нефтегорских промыслов. Он робко топтался у порога, любовно оглядывая бутыль самогона на середине дощатого стола.
— На базар завтра с утра пораньше. А вы рядом с ним живете, заночую у вас, а утром я первый там на толкушке буду. Зашел, а дом заперт, смотрю, огонек у снохи — значит тама…
— И правильно пришел, садись! — заволновалась бабушка Наталья, придвигая гостю расшатанный стул.
— А мы тут задумали праздник устроить, — вставила мама, жестом приглашаяего сесть.
Димитрич, не отказываясь, без лишних слов обстоятельно втиснулся в угол на жалобно скрипнувший под его тяжестью стул. Мама торжественно выставила на стол шипящую, стреляющую маслом сковороду с картошкой. Дядя Тима проворно, почти со звуком распечатал мутный самогон. Ефимовна, сноровисто дотирая рюмки чистым полотенцем, ставила их на стол, звонко хлопая донышками.
— Ну, казаки, казачки, — сдавленно, с волнением произнес дядя Тима, вставая. — Выпьем за победу, чтоб наши гнали немца до Берлина! Выпьем за встречу нашу, за электричество, что дала нам сегодня наша электростанция!
Все выпили, истово налегли на картошку, прикусывая сухим кукурузным чуреком. Василь Димитрич довольно щурился, поглаживая бороду.
— Как там у вас в Нефтегорске? — обратился к нему дядя Тима. — Как добрался?
— На попутке, а дела идут. Вчера у нас тоже свет дали. Линии восстановили… До Хадыжей тоже дотянули. Теперь промысла ожили, разворачиваемся. Нефтяники, кто с фронта по брони пришел, кто в партизанах был, налаживают дело, — довольно ответил Димитрич. — А ну, Тимонь, давай повторим, чтой — то не берет! — добавил он, прицелясь в щербатую самогонную бутыль.
Выпили, раскраснелись. Ефимовна, бабушка Наталья, не сговариваясь, затянули «Распрягайте, хлопцы, конев…» Песню радостно подхватили дядя Тима и Василь Демитрич, голос у которого оказался на редкость звонким и приятным. Из черной лохматой бороды с нависшими над губами прокуренными усами неслись удивительно чистые, высокие звуки. Он пел, глядя прямо перед собой, никого не видя, наверно, вспоминая лихую молодость. Пели все. Сначала нерешительно, потом смелей, пристраиваясь к общему хору, пел и я, понимая, что теперь можно.
— О, це гарно, дуже гарно! — перейдя на украинскую мову, похвалил дядя Тима. — Хорошо сидим!
Потом пели «Синий платочек», «Огонек», «Землянку», «Катюшу». До сих пор слово в слово помню песни войны, и если мама забывала слова какой — либо из «военных», она обращалась за помощью ко мне.
Сорок четвертый год ознаменовался для меня вступлением в пионеры. Я считал себя уже взрослым и многоопытным человеком. Торжество омрачилось отсутствием красных пионерских галстуков. Их нам поэтому повязывали только на момент принятия, потом снимали. У некоторых, правда, галстуки были. Мне мама сшила почти настоящий из клочка старой красной перины, но белой рубашки не было. Только черная. Потом все — таки пионервожатые решили: можно и на черную надеть, даже неплохо.
— Красное и черное, почти как у Стендаля, — вставила одна из них непонятную мне фразу.
Так я стал пионером. Волновался очень.

КИНО МОЕГО ДЕТСТВА
Мы очень любили кино. Ребятишки войны после хлеба более всего ценили фильмы. Любые. Пусть о войне, но чтобы мы побеждали. Без отступлений. Можно и без войны, но веселые.
Волшебная темнота зала пронизывалась голубым лучом, белое натянутое полотно, штопанное — перештопанное, на латках в крупную стежку, много раз беленное «для свежести», плохо натянутое, в морщинах, зачаровывало. Таинство действия поглощало. Как — то, помню, потрясенный, выронил из рук фуражку на пол и забыл о ней. В давке покинул зал, шел домой, в голове полным — полно музыки, песен. Фуражка, добротная, громадная, из плотного сукна, с длинным козырьком, модным до войны, считалась почти новой, правда, проваливалась мимо моих ушей до самых плеч, но с подкладкой из газеты была почти в пору.
Вспомнил я о ней дома, глядя в расширенные от гнева глаза матери.
— Новая, совсем новая фуражка, — твердила она. — Сейчас таких нет, это ж довоенная!
«Довоенное» — это как заклинание. Слово это произносилось всегда с оттенком восхищения и грусти. Я был ошеломлен и ничего не помнил. Американский фильм «Серенада солнечной долины» потом смотрел еще и еще, пока он был на экране станичного клуба. Но тогда был первый просмотр, и я влюбился! Да, влюбился в героиню фильма — ловкую, небольшую стройную девушку. Это была моя первая настоящая любовь. Но мама не знала, не догадывалась даже, что перед ней влюбленный, и требовала фуражку.
Да, это была нешуточная любовь! Правда, у меня случилось мимолетное увлечение и в младшей группе детского садика. Влюбился я в маленькую золотушную девчушку в помятом ситцевом платьице, а через неделю разлюбил. Права была моя мама: «И что ты нашел в ней хорошего?» — говорила она. А новая любовь совершенно другая, серьезная. Я бредил музыкой этого фильма, пел: «Отчего так в мае сердце замирает?» Потом я влюблялся еще много раз, но это была первая большая любовь.
После фильма «В шесть часов вечера после войны» влюбился в киноактрису Ладынину, и присутствие актера Самойлова в форме старшего лейтенанта мне нисколько не мешало. Фильмы «Веселые ребята», «Цирк» переключили мое чувство на Любовь Орлову.
Кино притягивало, а денег не было. Но были разные способы проникновения в зал: сбивали ватагой контролера, рассыпались в зале — ищи, свищи! Или можно было пролезть под поврежденный фундамент клуба и, отодвинув гнилую доску сцены, вылезти позади полотняного экрана и смотреть кино наоборот, можно… Да что говорить, способов было много! Так мы делали не раз с моим другом — одноклассником Мишкой Гарькиным.
Короче, все пути вели в зрительный зал. Гас свет, молочно — голубой луч из квадратного отверстия кинобудки бил в натянутое полотно экрана, зал ликовал, устраивался поудобнее. Трещал киноопарат, и мы в который раз смотрели про Чапая, «Волгу — Волгу», «Цирк», «Веселых ребят» и множество американских и трофейных немецких фильмов.
Зал тяжело вздыхал, взрывался смехом, иногда вспыхивал свет — механик перезаряжал аппарат. Снова гас свет, действо продолжалось; когда лента рвалась, публика ревела, свистела… Часто в буре восторга просили еще раз повторить остросюжетный момент:
— Будь другом! Крутни это место еще разок! — просил киномеханика кто — либо из взрослых, приближенных к киноверхушке. Механик повторял, и чтобы уложиться во время, пропускал другую часть, а то и две. Фильмы бывали иной раз очень странные: показывали конец, потом начало, части безбожно перемешивались, содержание пропущенных было неизвестно.
— Я механика знаю давно, пошли в будку, он расскажет.
— К тебе можно? — заглядывали мы вовнутрь.
Механик, высокий, чернявый молодой парень, недавно пришедший с фронта по ранению ноги, в неизменной флотской мичманке на голове, выходил на высокое деревянное крыльцо кинобудки, оставляя аппаратную на стажера, молча сходил по крутым ступенькам, опираясь на палку, тяжело переставляя негнущуюся ногу. Его окружали, предлагали табак, папиросы. Он со знанием дела брал папироску, закуривал и кратко сообщал содержание пропущенной части.
— Да я сейчас её поставлю после этой, — предлагал он покладисто. — А конец не буду показывать. Там все как обычно — и поднимался по скрипучим ступеням назад в кинобудку.
Довольные зрители бежали в зал смотреть пропущенную часть, они ахали, приписывая остроту действия выдающимся способностям киномеханика.
— У него все картины такие! Мировой киношник! Вот увидишь, лет через десять будет большим начальником, — рассуждали мы, сидя в зале.

ПЕРВЫЙ ТЕАТР
Бывать в станичном клубе интересно. Если в кино не попадешь, то смотришь через дверную щель, как записывают в драмкружок. Голос пишущего недовольный, резкий:
— Записываю давно! Надо читать объявление… Завтра первая репетиция. Я руководитель кружка, Иосиф Александрович, на репетиции прошу не опаздывать, дисциплина прежде всего.
«Репетиция» — это что — то непонятное. Может, что по карточкам давать будут? Вдруг джем из кожуры апельсинов? Ведь давали как — то…
Репетиция оказалась чем — то совсем другим. Через несколько дней я с оравой мальчишек плющил нос об оконное стекло, ловил каждое слово артистов. Драмкружок репетировал. Актеры ходили по комнате, размахивали руками, то и дело заглядывая в бумажку. Руководитель кружка — верткий, как шарик, небольшого роста щупленький мужчина лет тридцати носился по комнатному пространству, сбивая стулья, показывая движения и позы ошарашенным «артистам». Казалось, он один заполнил всю комнату — так был вездесущ.
— Нет, ты скажи, разве это образ? — кричал он напуганному пареньку, накручивая пуговицу на его пиджаке. — Ты кого играешь! Командира Красной Армии или извозчика? У тебя рота, ты герой!
Артист ник головой, виновато переступая рваными ботинками на выщербленном клубном полу.
— Не могу, ой, не могу больше! Увольте, Иосиф Александрович!
— Вчера мог, получалось? А ну сначала! — кричал режиссер. Артист вытирал пот и приступал снова. Мы переживали, включались в действие и… срывались с подоконников.
Не знал я тогда в своем зеленом мальчишестве, что стою у истоков первого на Кубани Апшеронского народного театра вместе с его бессменным руководителем Иосифом Александровичем Лукачом.

ПОБЕДА
Весна последнего военного года проступала талыми лужами в рыхлом, с голубизной, рассыпчатом снегу. Рано прилетели грачи, торопя тепло и долгожданную Победу. Апрель высушил землю теплым ветерком, раскинул зеленый травяной ковер. Все ждали конца войны, наши были уже в Берлине. Скоро, скоро, еще немного…
В центре парка восстановили статую Сталина. Он стоял как и до войны, на том же месте, и так же шелестели листвой над ним старые липы. Май 45 — го года красил свежей зеленью с белой накипью цветов сады и леса предгорий, зеленил покрывалом трав кубанскую степь. Победу ждали, но пришла она и застала врасплох.
Утро девятого мая разбудило станицу ружейно — пулеметной пальбой, громом духовых оркестров. В весеннем теплом майском воздухе порхало еще необычное, но такое радостное, невесомое и пьянящее слово ПОБЕДА!
Победа! Все — на улице, в домах — никого! Нужно быть вместе, идти друг к другу, говорить, говорить… Такую радость в одиночку не вынести, только к людям, только в народ! Всё! Конец четырехлетнему наваждению. Это была последняя война. Такое не должно повториться никогда!
Майский вечер расцвел букетом разноцветных салютов. Ракеты с шипением рвали темную ткань неба, вспарывая высь, заливая все праздничным светом. Это был 1945 год, девятый день месяца мая.

Print Friendly, PDF & Email
0

1 КОММЕНТАРИЙ

  1. Хотелось бы написать Орлову Анатолию Федоровичу о деде моего мужа Сергее Морозове, одном из зарубленных казаков, в станице Апшеронской в конце сентября 1920 года. Его нет в списке среди 118 имен. Анатолий Федорович пишет о том, что список имен неполный. Как рассказывал нам двоюродный брат мужа Владимир Слюсарев, Сергей Морозов якобы был писарем у атамана. Мы были в Апшеронске несколько лет назад . Были у памятника погибшим казакам.

    0

Оставьте комментарий

Пожалуйста оставьте Ваш комментарий
Введите Ваше имя