Часть 8
Электростанция
Гость из Нефтегорска
Алахарь
Клозет мечтаний
Фото в Германию из нашего огорода
Концлагерь
ЭЛЕКТРОСТАНЦИЯ
— Schnell, schnell! — немецкий солдат прикладом винтовки толкает маму. Норовит в спину, между лопаток. Визжит ржавыми навесами калитка. С нашей улицы собрано человек двадцать женщин и подростков. Они идут под конвоем, сливаясь с другими партиями. Идут к районной электростанции. Конвоиры лениво — беспечно болтают, смеются. Мама все время оглядывается, что — то кричит нам, мы стоим у калитки, Ефимовна подталкивает нас в дом, руки ее дрожат.
— К вечеру отпустят…А завтра снова так же… Заладили! Наши взорвали так, что никакой силой не восстановишь, особенно бабами. Они им так наработают, что ничего не сделают! — загадочно говорит она, закрывая шатко провисшую калитку.
Мама возвратилась поздно вечером. Усталая, в изодранной одежде, она тяжело опускается на скрипучий табурет. Ефимовна нетерпеливо выспрашивает, потом, подперев морщинистыми руками дряблые щеки, слушает маму:
— Снаружи не очень — то видно, стены почти целые, а внутри ничего не понять; кучи железа, кирпичи, перекрытия покореженные висят над головой, под ногами стекло хрустит искрошенное. Немецкий офицер, толстый такой, ножки коротенькие, злой, как собака, все командует через переводчика:
— Железные балки ворочай, тащи. Кирпич собирай в другую сторону… А сил то нет… Все голыми руками, кругом бабы да пацаны — подростки. А он, гад, кричит. Кто присядет — бьют! Но здорово немцы испугались, когда в небе появились наши самолеты. Пара краснозвездных юрких истребителей прошила крупнокалиберными пулеметными очередями здание электростанции и дворовую территорию.
Сделав два захода, они скрылись в высокой синеве неба.
— Мы только успели упасть на землю, все произошло так быстро и внезапно, — взволнованно говорила мама, — но на крыльях самолетов все же успели увидеть красные звезды. Никто не пострадал, но немцы испугались больше нас…
На другой день истребители прилетели еще раз и с высоты обстреляли территорию электростанции: «А мы с удовольствием увидели еще раз, как немцы труса праздновали…»
Им наша кубанская нефть во сне снится. Бабы говорят, в Нефтегорске и Хадыженской всех, кого нашли из нефтяников, также вот под конвоем гонят на промысла, хотят восстановить, а здесь за электростанцию взялись, без нее скважины не запустить, ясное дело. Все нашими руками и норовят сделать, только мы там им не здорово то стараемся… И она переходит на шепот.
На завтра, рано утром, снова её гонят под конвоем, и так много дней подряд они работали, но ничего путного не сделали! Апшеронская районная электростанция электроэнергию так и не дала, а нефтегорские и хадыженские нефтяники не восстановили ни одной скважины. Ни капли кубанской нефти фашисты не получили.
ГОСТЬ ИЗ НЕФТЕГОРСКА
Иногда к дяде Тиме заходили друзья. Обстоятельно вели разговор о войне, о немцах. Из Нефтегорска как — то пришел на базар, заодно и к дяде Тиме, дружок — товарищ.
В скрипучую дверь проникла черная окладистая борода, за ней не торопясь вошел бойкий, с черными усами, нос пуговкой дедусь. Под большим вислым картузом, закрывавшим широкий морщинистый лоб, обозначились кустистые лохматые брови над веселенькими кругленькими быстрыми глазками. Прокуренные усы загадочно скрывали узкую щель рта.
— Здорово, казаки! — объявил он, ставя в угол сучковатую палку. — А я смотрю в окно, кто это молотком машет да гвозди заколачивает, а это Тимофей наш!
— Ну и зарос ты, Василь Димитрич! — в тон ему отвечал дядя Тима, сбрасывая фартук. Он поднялся навстречу гостю, двигая ногой сапожный табурет с прибитыми мягкими полосками кожи под сиденье. — Как тебя занесло?
— Ветерком, ветерком, что с промыслов дует, да базар призвал, менял — торговал.
По всему было видно, что они давно знакомы, и есть им о чем поговорить. Присев, гость скрутил знатную цигарку из мятой немецкой газеты с готическим шрифтом. Помусолив края клейкой слюной, проворно провел прокуренными пальцами вдоль скользкого газетного шва с раскисшей типографской краской, всунул в рот, деловито прикурил от козьей ножки дяди Тимы.
— Что там у вас на промыслах? — дядяТима остро наметился глазом в пышный куст бороды Василь Димитрича, усеянный крошками махры вперемешку с тертым листом табака.
— Хуже некуда. Зверствует немец, — помотав головой, он сник и сдавленно, почти самому себе сказал: — Восемнадцать человек расстреляли… буровики, операторы, все нефтяники наши. Не пошли к немцу работать. Не пошли, и все тут! А он зверствует. Наши отступали, все скважины забили. Вышки повзрывали, насосы с буровых, моторы зарыли, все, что могли спрятать, спрятали. А немец ищет, пытает у всех, где что лежит, все дома обыскали; сараи и балки. Каждый день гоняют на работы. За поселком, под Новым Городком — везде копошатся. Спецов из Германии да Румынии понаехало, командуют, кричат! А нефть под землей. Не идет…, и непойдет! Вчерась ночью нефтехранилище грохнуло, аж до самого неба пламя. До сих пор горит. Для великой Германии горит, стало быть. Молодцы ребята, верняк наши нефтяники, они спуску не дадут.
Пососав вонючую цигарку, прокашлявшись, Василь Димитрич продолжал:
— А еще под Нефтяной генерала немецкого шлепнули вместе со свитой. Дык потом они дён десять галдели… «Генерал Кох, генерал Кох». Генерал — оно на всех языках генерал, понятно. Вот тебе и Кох! Ээ… Тимоша, коль наши эдак вот генералов за здоров живешь у них бьют за милую душу, немцу не сдобровать! Чует сердце, гнать их скоро будут. Ну, а у вас что тут слыхать? — закончил Димитрич, пристраивая докуренный до желтых ногтей «бычок» в пустую банку из — под португальских сардин.
— А у нас, как и у вас,- ответствовал дядя Тима, со вздохом примеряя колодку на сорок шестого размера ботинок. Он кивнул в сторону гор: — Немцы все подкрепления по узкоколейке в горы везут. Слышь, как грохочет? — Кивнул он головой на южное окно в сторону гор. — Видно, здорово наши там бьют их! Эта «железка» бережется у них пуще глаза, туда снаряды, войска, а оттуда — раненых, дык ишо хотят вывозку леса наладить. Сам видел, пришли вагоны с пихтой оттеля. Офицеры ихние все пальцами щелк — щелк по стволам… «Гут», говорят. Ни хрена, видно, в Германии у них нет, коли они аж с Кавказских предгорий Кубани пихту к себе везти собрались. А боле не было привоза. Рвут наши эту «железку» динамитом, потому как, я вижу, все депо забито калечеными вагонами да паровозами, а делать некому. Говорят, партизаны дают им жару в горах на перегонах. У меня путеец знакомый есть, в ремонте работает, все гоняют бедолагу под охраной на дрезинах вместе с немцами к месту аварий, цельная бригада на колесах, дак он сказывал, мосты все, почитай, взорваны по разу, а то и по два… Их починят, а через денек — другой партизаны все в воздух подымут. По-разному хитрят немцы: и платформы впереди пускают с балластом, и автоматчики лес прочесывают, ан не помогает, все равно под откос. Немцы кричат: «Партизан, партизан!» — это вроде ругательства у них. Еще говорил мне путеец, в Конобозе Красная Армия вместе с партизанами набили до сотни немцев, раненых никто не считал, много… Их размещали потом здесь. в госпиталях. Последний раз была рембригада на «железке», растаскивали вагоны краном, партизаны снова напомнили о себе… дак ужас,что было! Вдрызг все! Что могли, ремонтировали на месте, бой там был. Немцев немало полегло, но и партизаны утеряли одного, схватили немцы, контужен был.
Дядя Тимоша помолчал, многозначительно поглядел на гостя:
— Сказывал путеец, похож тот на райисполкомовского председателя Михеева. Третьего дня рассмотрел, вели под охраной к машине, точно, он и есть! Ну а вчера ходил к Грушкам до Нефтегорского шоссе, товар брал у одного знакомого — кожу хром… Попал в облаву, немцы, полицаи всех скопом сгоняли к площадке у аэродрома. Ну, думаю, пропал… Все, хана!- дядя Тима умолк, дрожащими руками скрутил цигарку, долго кресал по кремню, высекая огонь, прикурил, помолчав, выпустил дым: — Ан нет, Димитрич! Сгоняли смотреть на расстрел! Вывели Михеева, еле узнал его — видно, били крепко, живого места нет; гимнастерка разодрана, голова в крови, губы изуродованы, зубов нет, а держится достойно… Потом перед залпом да как крикнет: «Смерть немецким захватчикам!» Они его и враз изрешетили.
Дядя Тима умолк, в комнате зависла придавленная тишина. Василь Димитрич смотрел в угол, шевеля губами, трогал бороду, о чем — то думал. Дядя Тимоша неподвижно сидел на мягком табурете, зажатая между пальцами правой руки и забытая цигарка дымила у кончиков прокуренных ногтей, прижигая кожу. Взгляд его отсутствующе скользил по предметам, он был здесь и во вчерашнем дне, у аэродрома в Грушках…
«…Большие надежды гитлеровцы возлагали на восстановление нефтепромыслов. С этой целью были созданы спецотделения. Радио Берлина объявило: «Отныне нефтегорская нефть будет служить германскому рейху». Но ликование было преждевременным… Немцы под угрозой расстрела стали выгонять на восстановление промыслов все население… За невыход на работу гитлеровцы расстреляли 18 нефтегорцев.
«…Партизаны узнали, что по дороге Нефтяная — хутор Белая Глина должно проезжать высокое немецкое начальство. Устроили засаду. В машину, в которой ехал генерал Кох, полетели гранаты. Завязался бой. Генерал, три офицера и с десяток солдат были убиты.
«…В октябре 1942 года партизаны во главе с бывшим председателем Апшеронского райисполкома П. Н. Михеевым пустили под откос железнодорожный состав УЗК, уничтожив при этом 50 солдат и офицеров врага. В ходе боя тяжело контуженный П. Н. Михеев был схвачен. Его привезли в станицу Апшеронскую, долго пытали в гестапо, а затем окровавленного вывели на площадь в районе аэродрома и расстреляли…»
(Из архивов Апшеронского районного музея).
АЛАХАРЬ
В доме ничего не оставалось съестного. Запасы растащили немцы, особенно усердствовал молодой чернявый солдат, верткий, глазастый, со здоровенным носом на мышином мелком лице. За прыткость Ефимовна окрестила его Алахарем. Правда, я до сих пор не знаю, что это означает, но прозвище сразу же прилипло к нему. Что-то лопоча по своему, Алахарь в первый же день проверил весь дом, дворовые постройки, забрался в сортир, одиноко стоящий в дальнем углу огорода, в довершение всего залез на потолок. Под радостный вопль побросал оттуда вязанки лука, припасенного на зиму. Немцы ловили лук, тащили себе в комнату, крича «цыбуля, цыбуля». Надо полагать, пройдя Белоруссию и Украину, они с достоинством оценили его качества, и украинское слово цыбуля было у них в обиходе.
Ефимовна не была бы Ефимовной, если б она спокойно смотрела на все это. Оттолкнув мать, боязливо наблюдавшую грабеж, она с криком «Ах ты, сучье племя, чтоб тебя разорвало» выхватила вязанку лука у немецкого солдата. Тот, не ожидавший подобного оборота, выпустил лук, но спрыгнувший вниз Алахарь ударом ноги вышиб его из рук Ефимовны, добавив рукой вескую оплеуху. Мгновенно вспухшие рубцы на лице Ефимовны вызвали у неё взрыв храбрости. С криком: «Ах, ты гад паршивый, я тебе как дам, ты в свою Германию вверх ногами улетишь!»- она двинулась на Алахаря. Без размаха, зло, как штангой, тот двинул кулаком ей под дых. Ойкнув, на полуслове Ефимовна упала на пол коридора, утонув в сброшенном луке. Немцы с гиканьем стали бить её ногами в шипастых солдатских ботинках: в лицо, грудь, живот, ноги. Удары с гулким арбузным звуком сыпались со всех сторон. Били методично, даже с ленцой. Ефимовна с кряканьем выдыхала воздух, извиваясь в луковой шелухе. Последним ударом ботинка Алахарь забил в рот старой женщины крупную луковицу. Что — то сказав по-своему, он отошел последним, наступив ей на лицо.
Ефимовна тряслась беззвучным плачем, её рвало в поджатые к подбородку колени.
После этого случая немцы время от времени подначивали Ефимовну, смеялись, старались сунуть ей в рот луковицу побольше… Алахарь однажды, ткнув автоматом ей в живот, прибавил всем понятное «капут, капут!»
КЛОЗЕТ МЕЧТАНИЙ
Однажды немцы натащили к нам во двор досок, взяли топор в сарае, пилу и что — то стали мастерить за домом со стороны огорода. В широкой длинной доске вырезали несколько больших круглых отверстий. Назначение сооружения мы поняли лишь два часа спустя, когда вся компания, изрядно нажравшись колбас и окороков, стала исчезать из дома. Постепенно все немцы выскользнули за угол и никто не вернулся. Прошло около часа.
Первой заподозрила неладное Ефимовна. Она с любопытством прошлепала за дом и вылетела оттуда с криком: «Ааа.. батюшки, не могу видеть!» На вопросы отвечала: «Сами гляньте, сами гляньте». Опасаясь, мы с мамой прошли за дом и увидели немецкую культуру в действии.
Доска с отверстиями была приставлена вплотную к стене, опираясь на забитые колья, напоминая собой широкую скамью для посиделок. На ней степенно и важно, с достоинством на лицах, как грачи, рядком сидели немцы. Брюки с помочами болтались на коленях, касаясь сапог, в руках газеты, журналы с белокурыми красавицами на глянцевых обложках. Блестя стеклами очков, они читали, под ними зловонно парили порядочные кучи дерьма, над которыми в космах волос болтались мужские знаки отличия.
Ошарашенные увиденным, мы тихонько ушли в дом.
ФОТО В ГЕРМАНИЮ ИЗ НАШЕГО ОГОРОДА
Возвращаясь с линии фронта, растянувшегося в горах, фрицы располагались на отдых. Они приходили в себя…В день приезда обычно раздевались догола. Разложив обмундирование, усердно занимались уничтожением вшей. Вши буквально съедали культурную арийскую расу. Не помогали им даже патентованные средства в пакетах, наполненных белым вонючим порошком. Все обмундирование, перины, простыни, кузова грузовиков были усыпаны этим режущим глаза снадобьем, но вшей не убавлялось. Поймав вошь на теле или в складках обмундирования,немцы радостно орали : «Партизан, партизан!» и с хрустом убивали её ногтем большого пальца. Хруст завершался коротким словом «капут». Особенно усердствовал над собой Алахарь, у него почему — то их было больше, чем у других. Любили они его, что ли? А может, пот нравился… Он постоянно почесывался, раздирая себе в кровь бока и спину. Лицо его при этом принимало злое выражение. Сняв брюки, он яростно, с хрустом катал вдоль швов пустую винную бутылку толстого зеленого стекла, приговаривая: «Партизан! Аллес капут, аллес капут!»
После вошебойки немцы фотографировались. Надо полагать, они намеренно не брились, позируя в грязном окопном обмундировании. Снимки делали обычно в нашем огороде, на фоне бревенчатого входа в бомбоубежище. Картину дополняли разбросанные вблизи гильзы от снарядов и лежащая на боку разбитая сорокапятимиллиметровая легкая пушка с покореженным щитом. На заднем плане выступало полуразрушенное здание какого — то учреждения, и в дальней синеве горизонта четко обозначались горы с вершинами снеговых шапок.
Угол огорода на фотографиях создавал видимость фронтового быта и специфику переднего края. Там, где свистят пули, рвутся снаряды и мины, немцам было не до фотоснимков, но в 20 километрах от смерти они были не прочь запечатлеть на фото свою солдатскую доблесть и выслать его в далекую Германию жене или невесте, не подозревавшим, что на снимке всего лишь угол нашего огорода.
Первые фотопробы после приезда с передовой длились долго, в ход постоянно шла пара штанов и френч, много раз продырявленные пулями и осколками. В рваных отверстиях проглядывало тело и части исподнего белья, но именно это и нравилось им, прижимающим автоматы с суровым выражением лиц, обращенных в сторону горных вершин. Для полной экипировки заталкивались в широкие раструбы сапог гранаты с длинными деревянными рукоятками, запасные пенальные магазины к автомату. Больше всех усердствовал Алахарь. Он даже позировал лежа, ползал по — пластунски, делая животом борозды в мягком огородном черноземе, выворачивая сапогами гнилую картошку. Дырявая «боевая» форма — штаны, френч — переодевалась в нашем сарае. Как — то, не дожидаясь очереди, Алахарь принес целый комплект ношеного обмундирования, изрешетив его из автомата, вскоре предстал перед объективом в надлежащем виде.
В последующие приезды с передовой немцы уже реже прибегали к переодеванию: их мундиры вполне соответствовали, и страсть к фотографированию исчезла. Немцы больше пили шнапс. Напившись, пытались что — то нам рассказать знаками и малым набором слов: «Комиссар», «коммунист», «русс Иван».
Было ясно: война не шуточки, на войне, как известно, и убить могут.
КОНЦЛАГЕРЬ
Жизнь заставляла приспосабливаться. Деньги ничего не стоили, в ход шел натуральный обмен. Как — то, дождавшись окончания затяжного осеннего дождя, мы с Ефимовной отправились на добычу пропитания. В мешок были опущены вещи из тайника. Сарай с секретным фондом выручал нас не раз… Новые, довоенного приобретения коричневые папины туфли, яркий с розами мамин платок, ненужную теперь мясорубку и керосиновую медную лампу предполагалось обменять на картофель, муку, по возможности соль. Много вещей из тайника уже ушло таким же образом. Эти были последние.
Ефимовна причитала тонким речитативом — торговалась. Я был при ней для жалости. Бледный, тощий мальчик с громадными ввалившимися карими глазами, по рассчетам Ефимовны, мог влиять на сердца несговорчивых. Она начинала торг с показа моей прозрачной фигуры. Мне при этом надлежало молча смотреть хозяйке в глаза.
— Пожалейте мальчишку, еле ходит, еле стоит, — переходила в наступление Ефимовна, смахивая слезу, которая была натуральной, крупной. Я диву давался, глядя на нее, так часто плакать я бы не смог…
От дома к дому много ходило людей, менялись самые разнообразные вещи. Обладатели продуктов могли за горсть муки или котелок картошки приобрести отрезы тканей, швейные машины «Зингер», патефоны с набором пластинок… Наш обменный фонд был мал, надежды на удачу не было.
Хозяйка дотошно рассматривает туфли, прицеливаясь, щурит глаза, потом безразличным голосом бросает:
— Ни, не треба! Неси сапоги резиновые, або глубокие калоши.
— Да это ж еще довоенные! — с пафосом восклицает Ефимовна, выставляя коричневый туфель, как дуэльный пистолет.
— Ну и шо? Та иде ж я с ними пиду счас? Танцувать? Добро бы бабьи, а то мужнины!
— Муж придет с войны, а у тебя для него обнова, — не сдавалась Ефимовна, примечая ведро кукурузы под столом.
— Ни, сперва немцев прогнать надо!
— Так прогонят, — уверяла с напором Ефимовна.
— Вот тоди и приходь с туфлями…
Показав широкий зад, что означало конец переговоров, хозяйка уходила.
Все-таки через два двора мы сменяли туфли на полведра кукурузы. От двора ко двору, где торгуясь, а где просто идя на уступки, лишь бы что — то выменять, мы добрались до старых конюшен — длинных, приземистых, сколоченных из бревен, с щелями и провалившейся крышей. Они тянулись от дороги вглубь переулка. Это концлагерь. Он располагался в переулке, напротив нынешнего «Вечного огня».
Конюшни с большой площадью болотного мочака обнесены колючей проволокой в два ряда.По углам караульные вышки с торчащими касками немецких солдат над черными стволами ручных пулеметов. Вдоль колючей изгороди, хищно оскалив пасти, в сопровождении охранников — немецкие овчарки. Мы знали: в станице есть лагерь советских военнопленных, но рядом старались не бывать, особенно после того, как немцы запороли насмерть двоих пожилых мужчин, перебросивших через колючую проволоку куски хлеба.
За оградой в грязи и воде, в изношенной красноармейской форме стояли наши военнопленные, истощенные, почти мертвецы. Несколько человек старались приблизиться к проволоке. На заросших щетиной лицах — лишь горящие глаза, рот в оскале зубов. Раздались крики, потом еще… Отдельные возгласы можно было разобрать. Высокий, молодой, в разорванной шинели, еще совсем мальчишка, пытался перекричать других: «Передайте в Майкоп Чернобаевым — сын Сергей в плену…»
Рядом мелькнула белая косынка чернявой женщины. Она проворно выхватила из — под ватной стеганки куски хлеба, печеный картофель. Описав дугу над двумя рядами колючей проволоки, хлеб упал в грязь сразу за изгородью, картофель — почти у ног пленных. Пока часовой смотрел в другую сторону, хлеб подобрали, закрыв подолами грязных дырявых гимнастерок, потом выхватили из болотной жижи печеный картофель.
Вторая женщина, постарше, нерешительно топталась, поглядывая на часового, судорожно сжимая что — то на груди под серым плащом.
— Давай, что же ты! Не смотрит, давай! — жарко шептала черная.
— Ой, не могу, боюсь! Немец заметит — стрелять будет! Зина, бросай ты…
Та, которую назвали Зиной, проворно выхватила картофель в сумочке, резко бросила, и он упал к ногам пленных.
— Молодец, Зинка! — сказал мужской голос. — Я с утра тоже два раза бросал.
Высокий, крепкого сложения, лысоватый с рыжинкой мужчина лет пятидесяти, одобрительно подмигнул чернявой.
А, кум, и ты здесь, а я думаю, кто это такой рыжий да лысый стоит, — задорно проговорила чернявая Зина.
— Рыжий — да, а лысый — от жизни такой. Смотри, что гады с нашими делают! Никак сейчас врежет очередь. Ну — ка, давай отседа! Бо и нам достанется!
Пулеметная очередь с вышки заглушила выкрики пленных. От проволоки серой волной откатились люди. На ней недвижно зависли двое, третий — раненый судорожно бился на земле, рядом, поджав колени к животу, калачиком замер высокий молодой из Майкопа… Немец на вышке повел ствол пулемета в другую сторону, хищно выискивая скопление у колючей проволоки.
Чернявую с кумом и нас как ветром прижало к забору из редкого штакета. К трупам за оградой под командой надзирателя подошли четверо и волоком потащили их куда — то вглубь лагеря.
Заскрипели высокие лагерные ворота, и пленные натужно выкатили телегу. Из нее выглядывали, свешиваясь, болтаясь на ходу, желтые худые кисти рук в полинялых, защитного цвета рукавах гимнастерок, торчали в стороны голые, грязные ноги со скрюченными пальцами, загнутыми ногтями. За первой телегой тянули второю, также доверху заваленную трупами. Задранные гимнастерки обнажали неподвижные впалые животы, у иных в гнойных, присохших бинтах.
— Это у них за ночь столько. Каждое утро вывозят, — сказала чернявая Зина, глядя на телеги. — Живем рядом, насмотрелись, слез не хватает. Вон еще телегу грузят…
— Те, что командуют погрузкой, доверенные лагерной охраны, суки, короче, — тихонько шепнула Ефимовне чернявая Зина.- Они бьют палками своих же, или кого поймают с харчами у ограды. Старший у них Калмыков Митька, сам пороть любит. Да вон и он сам, — боязливо умолкла Зина.
Здоровенный, с хищным скуластым лицом, кого звали Митькой Калмыковым, суетился, не отходя далеко от немца — конвоира, покрикивая на нерасторопных, уныло валивших трупы через край телеги. Подойдя, несколько раз сухо, коротко опустил палку на спины в изодранных гимнастерках.
Из ворот ломаным строем, ноги в опорках, пальцы наружу, иные босиком, чавкая грязью, шли пленные. По бокам — охрана, немецкие солдаты, сытые и здоровые. Крепкие ручищи с рыжей порослью на закатанных до локтей мундирах держат черные вороненые автоматы. Неверный шаг из колонны — и обессиленный пленный падает на обочину, пытаясь подняться раз, другой.
К упавшему подходит немец, лениво передергивает затвор автомата, досылая патрон. Очередь дробно рвет негромкое чавканье колонны, взбивая грязевые фонтанчики рядом с упавшим. На затылке и спине заалели большие красные пятна, несколько раз пленный судорожно дергался.
Так каждый раз. Как обессилел, добивают. Пока гонят на работу — двух, трех пристрелят, — горестно вздыхает Зина. — Друг друга поддерживают, но все одно падают…
Колонна медленно двигалась, слабых держали под руки, не давая упасть, пленные молчали, было что — то в их немом движении, заставляющее смотреть, не мигая, затаив дыхание.
— А они убегают… часто. Вчера убежало двое. Лейтенант был один, — тихо говорит чернявая Зина, горестно кивающей Ефимовне, потом молча, не прощаясь уходит.
Домой возвращались мы быстро, почти бежали, обходя лужи с грязевой окоемкой, поминутно оглядывались. Мешок с добром не позволял Ефимовне оборачиваться, но она настойчиво пыталась что — то рассмотреть за собой, судорожно поправляя косынку свободной рукой.
Я трусил рядом. За узкоколейной железной дорогой, режущей шоссе пополам, пошли потише. Несколько поодаль вправо забелело здание больницы, к нему подкатила крытая машина с красным крестом на брезенте, остановилась рядом с двумя такими же. Из машины несли раненых, носилки прогибались, задевая грязной, запятнанной кровью парусиной ступеньки крыльца. Раненые немцы стонали, кричали, бредили. Оказывается, у них все также: и боль чувствуют, и стонут…
В этой больнице когда — то до войны лежал я с крупозным воспалением легких — за окном колышутся зеленые кроны деревьев, веселые юркие паровозики узкоколейной железной дороги с коробочками лязгающих вагончиков, рядом мама на скрипучем табурете, её нежные руки на горячем лбу, голоса докторов, тихие, беспокойные, и бабушка Дуня внизу у окон, тоже желавшая попасть в палату. Бабушку не пускали, рядом мама — молодая, с толстыми длинными косами.
Я выжил. Сейчас в этой больнице умирают или выздоравливают немцы. Умирает их много… А еще, говорят, скоро они победят, и тогда войне конец. Врут, никогда не победят, заключаю я, приглядываясь к нашим пленным. Они роют широкую могилу для немцев напротив больницы, почти вплотную к тротуару. Настил из сплошных гробов стоит глубоко в яме, чуть присыпанный землей. Охрана молча бьет пленных прикладами винтовок в головы, спины — немцы спешат…
«…Около пяти тысяч советских солдат изнуряли фашисты в Апшеронском лагере военнопленных, который располагался в бывших конюшнях. Ежедневно, чтобы скрыть следы зверств, сжигали десятки трупов замученных. Это было недалеко от нынешней Площади Павших. Сейчас там горит вечный огонь.»
(Из архивов Апшеронского районного музея).
Хотелось бы написать Орлову Анатолию Федоровичу о деде моего мужа Сергее Морозове, одном из зарубленных казаков, в станице Апшеронской в конце сентября 1920 года. Его нет в списке среди 118 имен. Анатолий Федорович пишет о том, что список имен неполный. Как рассказывал нам двоюродный брат мужа Владимир Слюсарев, Сергей Морозов якобы был писарем у атамана. Мы были в Апшеронске несколько лет назад . Были у памятника погибшим казакам.